ru | en

Гизелла ЛАХМАН Избранная поэзия

Источник: Гизелла Лахман Избранная поэзия. Киев: Триумф, 1997.

s9ubwFI0.inettools.net.resize.image.jpg

Юрий КОЧУБЕЙ. Дуновение Серебряного века (Вступительное слово)

Раскрыл скромно изданную книжечку стихов, и с первых же строк повеяло таким знакомым и вместе с тем почти неощутимым ароматом поэзии тех далеких лет начала нынешнего века, которые в эти дни предстают перед нашим взором, будто в сказочной дымке. Жизнь, люди, общество настолько изменились за прошедшие десятилетия, что, кажется — мы живем совсем на другой планете. Несмотря на это, наших современников неодолимо влечет к себе эпоха русской культуры, в частности, поэзии, названная серебряным веком. Об этом свидетельствует постоянный интерес к творчеству поэтов того времени (а оно богато своеобразными и могучими талантами), возрастающий по мере знакомства с новыми и новыми забытыми шедеврами восторг перед получившими международное признание достижениями дореволюционной художественной культуры, которую создавали представители всех народов Российской империи.

Продолжателем традиций серебряного века в более близкое нам время — 40 — 50-е гг. — явилась Гизелла Сигизмундовна Лахман, стихи которой увидели свет в 50-60-е годы. Во многом искусственная для поэтически одаренного человека иноязычная среда, условия эмиграционной жизни «на чемоданах» способствовали, как представляется, тому, что в стихах Гизеллы Лахман сохранились атмосфера, дыхание лет ее юности, которые как раз и совпадали с годами расцвета серебряного века.

Родилась Гизелла Рабинерсон (по мужу Лахман) в Киеве 4 декабря 1893 г.  в семье сахарозаводчика, мецената, купца Сигизмунда (Зигмунта, Зигмунда) Львовича Рабинерсона (1864, Варшава — 16 февраля 1924, Париж). Внучка сахарозаводчика и общественного деятеля, купца первой гильдии, коммерции советника Моисея Берковича (Борисовича) Гальперина (1850—1928) и Софии Иоанновны Гальпериной (в девичестве Зайцевой, ум. 1928); правнучка крупного фабриканта и благотворителя, купца Ионы Мордковича (Марковича) Зайцева (1828—1907). Племянница писателя и химика Марка Алданова.

Учеба на Высших женских курсах, в Киеве свела ее и подружила с Аней Горенко, будущей Анной Ахматовой.

Интерес к поэзии был общим, только Гизелла Лахман обратилась к ней значительно позже. Но влияние выдающейся русской поэтессы и полной мере чувствуется в ее стихах.

В годы Первой мировой войны она работала в Красном Кресте, затем наступили годы эмиграции: Германия, Швейцария, Соединенные Штаты. В Лозанне она сотрудничала с Н. Рубакиным, выдающимся русским библиографом и книговедом.

Страшные годы второй мировой войны, кровавые, события на ее далекой родине всколыхнули Гизеллу Лахман, и она взялась за перо. Этому способствовало и общение с обосновавшимися в Нью-Йорке поэтами. В 1948 году она впервые выступила публично со своими стихами, а в следующем году были опубликованы ее 17 стихотворений в изданной в Нью-Йорке, антологии русской поэзии «Четырнадцать».

Первый сборник «Пленные слова» появился в 1952 году в Нью-Йорке, а второй — «Зеркала» — в 1965 в Вашингтоне, где в это время она жила. Умерла Гизелла Лахман 28 октября 1969 г. в Вашингтоне. Ее архив принят на постоянное хранение Библиотекой конгресса США.

Таков жизненный путь киевлянки Г.С. Лахман, чьи последние годы осветились тихим заревом поэзии, в которой отразились вечные человеческие чувства — любовь, нежность, грусть, ностальгия (в том числе и по городу детства и юности — Киеву). Ее стихам присуща какая-то необыкновенная внутренняя гармония и просветленность, «плененные» ею слова, с виду простые, но глубоко искренние, несут большой положительный заряд. В них как бы аккумулированы богатство души и духовная щедрость благородного человека, достойно живущего на земле в наш непростой XX век.

Знакомство с творчеством Гизеллы Лахман, так запоздало пришедшим к нам из серебряного века русской поэзии, подобно погружению в купель нравственной чистоты и добра, думается, будет душевно полезным, как говорили в старину, для каждого из нас.

Юрий Левинг. «Ахматова» русской эмиграции — Гизелла Лахман[1][Опубликовано в журнале: НЛО 2006, 81. В бумажном издании отсутствует.]

Роману Давидовичу Тименчику

Редко кого другого в эмигрантской прессе сравнивали с Анной Ахматовой так часто, и никто, пожалуй, из русско-американских поэтесс не пытался столь последовательно и ревностно соответствовать роли продолжательницы дела великой советской современницы в изгнании, как Гизелла Лахман.

О биографии поэта, переводчицы[2][Переводы стихотворений Э. Дикинсон, Р. Фроста, Э. Сент-Винсент Миллей и др.] и библиографа Гизеллы Сигизмундовны (Рабинерсон) Лахман (1890–1969) известно совсем немного[3][См. краткую биографическую справку: Крейд В. Лахман Г.С. // Новый исторический вестник. 2001. № 3 (5). С. 190–192.]. Родилась в Киеве, там же посещала женские курсы одновременно с А. Ахматовой[4][Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. М.: Торонто, Водолей Publishers, 2005. С. 585.], эмигрировала в Германию молодой девушкой[5][Крузенштерн-Петерец Ю. Живому другу // Новое русское слово. 1969. 4 ноября. Во внутреннем информационном бюллетене библиотеки под рубрикой «Staff Activities» было опубликовано сообщение о том, что вышел в свет сборник стихов работника организации Г. Лахман: «Mrs. Gisella Lachman is the author of a book of poems in Russian, entitled Plennye Slova (Captive Words), which has been published by the Association of Russian Poets in America» (LC Information Bulletin. 1952. Vol. 11. № 51. Р. 4).]; из Берлина во второй половине 1920-х годов перебралась в Швейцарию. Осенью 1940 года, опасаясь преследований нацистов, она вынуждена была бежать через португальский порт на пароходе, державшем курс на Америку. В США первое десятилетие Лахман жила в Нью-Йорке, затем переехала в Вашингтон, где получила работу в Библиотеке Конгресса[6][Во внутреннем информационном бюллетене библиотеки под рубрикой «Staff Activities» было опубликовано сообщение о том, что вышел в свет сборник стихов работника организации Г. Лахман: «Mrs. Gisella Lachman is the author of a book of poems in Russian, entitled Plennye Slova (Captive Words), which has been published by the Association of Russian Poets in America» (LC Information Bulletin. 1952. Vol. 11. № 51 [December 15]. Р. 4).]. Туда же десятилетие спустя после ее смерти семьей был передан ее личный архив[7][Коллекция (9 коробок, ок. 2500 документов) включает в себя записные книжки, черновики неопубликованных произведений, переводы, письма, газетные вырезки, а также книги эмигрантских авторов, многие с дарственными надписями.]. Писать стихи начала поздно, на середине шестого десятка[8][Лахман Г. // [Автобиографическая заметка] Содружество. Из современной поэзии Русского Зарубежья. Вашингтон: Victor Kamkin, Inc., 1966. С. 529. Рецензент признавался, что поскольку ему приходилось встречать в печати до сих пор только отдельные стихи поэтессы, то к первому сборнику ее стихов он подошел как к книге новичка: «Однако, уже на второй странице прочел: В моей косе все больше серебра, / У губ, у глаз все новые морщинки. Это определяет не только возраст, но и духовный склад поэтессы. Хотя за последние десятилетия убедили наших поэтесс, что воспевание собственной красоты — признак дурного тона…» (Яблоновский С.»Пленные слова» // Русская мысль. Париж. 1953. 10 апреля. № 544).], автор двух книг стихов — «Пленные слова» (Нью-Йорк, 1952) и «Зеркала» (Вашингтон, 1965). В России миниатюрной посмертной публикации Лахман удостоилась лишь через четыре десятилетия после выхода ее второго поэтического сборника[9][Крейд В. Вернуться в Россию стихами: Двести поэтов эмиграции. М., 1995. С. 635–636. В биографических данных, по-видимому, ошибка в дате рождения — надо 1890 (не 1895). Републикация еще шести стихотворений с грешащей неточностями вступительной заметкой в: Лахман Гизэлла. Далек покой желанного привала… Стихотворения / Предисл. и публ. В. Леонидова // Новая Юность. 2004. № 5 (68).].

Печаталась Лахман в периодических изданиях русского зарубежья, начиная с середины 1940-х годов[10][«Новый журнал», «Новое русское слово», «Русская жизнь» (Сан-Франциско), «Мосты» (Мюнхен). См. переписку Лахман с редакциями этих журналов в ее собрании в рукописном отделе Библиотеки Конгресса США. Стихи Г. Лахман также вошли в сборник кружка русских поэтов «Четырнадцать» (Нью-Йорк, 1949) и в антологию «Содружество» (1966).]. В одном из адресованных ей писем тех лет прозаик старшего поколения Г.Д. Гребенщиков верно угадал ее поэтический генезис:

О Ваших стихах раз и навсегда я высказался и ни разу в них не разочаровался, а всегда читаю их вслух, если есть кому. Тонкая, вдумчивая, нежная Муза Ваша мила моему грубому сердцу. Иногда я думаю: откуда это? Каков Ваш возраст (нескромный вопрос), что Вы так тонко и глубоко научились не только мыслить, но и выражать себя в такой чудесной форме. Мне кажется, кто-то на Вас имел влияние — м.б. Ахматова, но м.б. Марина Цветаева. Ни той, ни другой я не люблю, значит если было бы их влияние в форме, то Вы взяли от них лучшее и прибавили свое — еще лучшее[11][В письме, посланном из Лейкленда, штат Флорида, 18 апреля 1949 г. Что касается вопроса о возрасте, то Гребенщиков (1882–1964) оказался всего на восемь лет старше своей корреспондентки, хотя, в отличие от нее, и был маститым автором многих романов (сибирская эпопея «Чураевы» и др.). Здесь и далее все цитаты приводятся с сохранением особенностей орфографии и пунктуации оригинала.].

Елена Малоземова, чье имя запомнится в истории изучения русской эмигрантской словесности тем, что, будучи диссертанткой, она обратилась за разъяснениями к Владимиру Набокову по поводу волновавших ее вопросов (дело было в те «пред-Лолитные» годы, когда Набоков еще довольно охотно отвечал незнакомым барышням-слависткам), присутствовала на вечере объединения русских поэтов в Нью-Йорке в 1945 году и оставила свидетельство о первом публичном выступлении Г. Лахман. Она же уловила «ахматовский голос» как родовую черту целого поколения женщин-поэтов, сочиняющих по-русски в изгнании:

В течение года поэтессы и поэты встречаются еженедельно друг у друга. На этих собраниях новые стихотворения подвергаются строгой, дружески-конструктивной критике. В беседах поднимаются вопросы о теории стихосложения, о различных ритмических приемах, о четкой правильности стиха, о богатстве и новизне рифм и о ново-художественных образах. <…>

В стихах старшего поколения иногда слышался Пушкин и Тютчев, и иногда Блок и Гумилев. В творчестве поэтесс подчас незримо присутствовала Анна Ахматова своей предельной простотой, проникновенной глубиной и драматической напряженностью. <…>

Взволнованно прочла свои одухотворенные стихи «Странница», «Мать», «Все чудеса» Гизелла Лахман, впервые читавшая свои стихи перед публикой. В свои молодые годы она никогда не писала стихов, и только недавно она почувствовала особый порыв творчества. Не тогда ли, когда двое ее сыновей оказались в американской армии?

Несколько стихотворений Гизеллы Лахман были напечатаны в этом году в «Р. Ж.». И вызвали живой отклик среди читателей своими темами, новизной художественных восприятий и разнообразием стихосложения. <…>

В творчестве поэтесс «Кружка русских поэтов в Америке» слышится когда обще-женское, когда обще-человеческое, когда прекрасное «ахматовское», когда американское, вихрем охватившее их воображение[12][Малоземова Е.»Поэтический вечер» в Нью-Йорке (От собственного корреспондента) // Русская жизнь. 1945. 9 июня. С. 4.].

В первом сборнике Лахман «Пленные слова», изданном кружком русских поэтов в Америке, современники сразу оценили редкую поэтическую интонацию. В частном отзыве поэт В. Ильяшенко противопоставил чистый русский язык и неангажированность автора сиюминутной проблематикой стилю и темам корифеев новой советской классики:

…этим сборником… было еще раз доказано, что никакой необходимости в искажении [русского языка] «маяковщиной» не было; по оригинальности образов и психологическому содержанию сборника, что составляет главную суть поэзии, является ли ее орудием русский, итальянский, франц<узский> или иной язык… Подлинная поэзия — общечеловечна. В этом смысле сборник счастливо избежал (насколько это вообще возможно) ограничительного «штампа» времени и места или, иными словами, его суть, как всякая подлинная лирика (Данта или Верлена, Гафиза или Фета, и т. д., и т. д.) должна быть доступна каждому, восприимчивому к поэзии, будь то русский, англичанин и пр.[13][Запись карандашом от 21 января 1953 г. на внутренней обложке надписанного и подаренного ему Г. Лахман сборника ее стихов. Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, все графические выделения в цитатах принадлежат авторам текстов.]

Ахматовское обаяние поэтики Лахман было замечено и в другом комментарии: «Ваша сжатость и четкость стиха с такой большой подкупающей простотой мысли и чувства буквально покорили меня, пожалуй с таким же наслаждением я читала Ахматову»[14][Ольга Скопиченко (О. А. Коновалова), письмо от 30 сентября 1955 г.]. Прямых посвящений Ахматовой Лахман избегала, но в качестве эпиграфа к одному из стихотворений сборника взяла строку Гумилева «Муза дальних странствий обнимала…»[15][Из стихотворения «В этот мой благословенный вечер…» (1917).]. Стихотворение, написанное в Нью-Йорке, датировано 1949 годом:

За неделей тихо тянется неделя

И, быть может, годы мирно здесь пройдут.

В комнате безличной, в комнате отеля

Я создать стараюсь свой былой уют.

Разложила книги, вынула портреты

И накрыла пледом старенький сундук

С новою надеждой, с песней недопетой

О конце скитаний, о конце разлук.

Равнодушны стены, но смеются вещи,

Вылез из-под пледа красочный ярлык.

Музы Дальних Странствий слышу голос вещий…

У вещей лукавых свой живой язык.[16][Лахман Г. Пленные слова. Нью-Йорк, 1952. С. 74.]

Ностальгия по прошлому и утраченной родине доминировали в первом сборнике Лахман. Родион Березов, эмигрантский поэт и прозаик, так охарактеризовал ее дебют:

Есть книги, от которых нельзя оторваться: возьмешь в руки и отложишь только по прочтении последней строки. К таким удивительным, чарующим книгам надо причислить и «Пленные слова» Гизеллы Лахман. Это — книга стихов. На 80-ти страницах одно стихотворение лучше другого. Каковы главные темы творчества этой поэтессы Божией милостью? Любовь матери, жены и друга, любовь к далекой родине, которая вечно живет в душе и забыть которую нельзя ни при каких обстоятельствах[17][Березов Р. «Пленные слова» // Согласие (Лос-Анджелес). Март 1953. № 17. [Раздел библиография]. C. 20–21.].

Тень Ахматовой, нависающая над творчеством Лахман, угадывалась большинством критиков, многие из которых писали скорее о попытке отталкивания от влияния А.А. «Драма изведана, но не излита по-молодому, а затаена. Сказано только, что случилось, о пережитом ни слова. И это «ни слова» эмоционально заразительнее слов, читатель воспринимает его собственным пониманием и опытом, минуя людской язык. Это уже ни кем не напето. Это не Ахматова в Гизелле Лахман, это сама Гизелла Лахман, живая, нашедшая себя»[18][Мазурова А. Томик стихов Гизеллы Лахман // Русская жизнь. 1953. 21 февраля. № 2811.]. Борис Нарциссов в хвалебном отзыве на первую книгу поэтессы отмечал, в частности, следующее:

В ряде стихотворений явно проступает влияние, а иногда и прямое следование А. Ахматовой. Тут можно заметить, что стихи с находками одновременно и более самостоятельны и свободны от ахматовского влияния. Других влияний, по крайней мере, явных, не заметно. Правда, в современной русской поэзии влияние Ахматовой на поэтесс считается неизбежным (цит. по машинописи из архива Г. Лахман).

Нарциссов подчеркивает неэпигонский характер следования Лахман своему поэтическому идеалу, который можно, пожалуй, определить как «вдумчивое подражание».

Сергей Яблоновский безоговорочно отнес стихи Лахман к лучшим образцам современной женской поэзии:

Каторжный период оставил последними в нашей памяти ярко талантливую, но слишком женственную Анну Ахматову, по восточному примитивную, но философски образованную Мариэтту Шагинян и рвавшуюся к новым формам, «нарушавшую все законы» несчастную Марину Цветаеву. Теперь к этим прекрасным именам присоединилось имя носительницы крупного таланта, большой культуры, большой души Гизеллы Лахман[19][Яблоновский С. «Пленные слова» // Русская мысль (Париж). 1953. 10 апреля. № 544.].

Подобно многим эмигрантским собратьям по литературному цеху, Лахман в своем творчестве наследовала прежде всего акмеистической поэтике. Как факт это констатировал Юрий Терапиано в отзыве на вторую книгу: новые стихи, «так же как ее прежние, отличаются композиционной стройностью и ясностью. Гизелла Лахман близка к акмеизму и нео-классицизму»[20][Терапиано Ю. Новые книги // Русская мысль. 1966. 19 февраля. № 2428. Ср. с отмеченной В. Крейдом особенностью миниатюр Лахман, обычно написанных трехстопными размерами с преимущественно простым ритмическим рисунком; кроме реминисценций поэзии Гумилева, со стихами Ахматовой ее поэзию сближают некоторые разговорные интонации и частые образы обиходных вещей, становящихся «опорой лирической памяти» (см.: Крейд В. Лахман Г.С. // Новый исторический вестник. 2001. № 3 (5). С. 191).].

Наиболее внятно и полно на тему «Ахматова — Лахман» высказался поэт и критик Александр Биск, в молодости сам водивший знакомство с Н. Гумилевым:

Конечно, Г. Л. принадлежит к некой школе. Тут ничего зазорного нет. Целые поколения писателей обычно заражены какой-то общей идеей — они и думают, и говорят по известным штампам; только отдельные, очень исключительные личности представляют собой вехи, по которым равняется весь комплекс писателей, составляющих литературную эпоху.

И, подобно тому, как говорят про художников школы Рембрандта, так и я безошибочно скажу, просмотрев книгу Г. Лахман — поэтесса школы Ахматовой. То, что многие презрительно называют «ахматовщиной», есть явление, исключительное по своему значению. Стихи Ахматовой были воистину новым словом. Были у нас и раньше талантливые поэтессы во главе с очаровательной Лохвицкой, но все они, говоря о женщине, подражали мужчине, смотрели на женщину и на самое себя мужскими глазами, в то время, как Ахматова впервые показала нам подлинные переживания женщины. Не удивительно, что она нашла стольких адептов, которые к сказанному захотели прибавить и свое. Тут дело не в подражании, а в усвоении метода, и, если Ахматова первая, то она не единственная[21][Биск А. О стихах Гизеллы Лахман // Новое русское слово. 1952. 28 декабря.].

На эти размышления откликнулась Александра Мазурова. Соглашаясь с Биском в том, что Лахман — поэтесса школы Ахматовой, она добавляет:

Восприимчивость к влияниям уже — даровитость. Здесь способность не только слышать поэзию другого поэта и проникать в его мир, но и заражаться ею, наделяя ее и своим. Г. Л. обнаруживает эту способность. В ее стихах есть отгул не только поэзии Ахматовой, но и многих других поэтов и поэтесс, затканных в сознание людей их времени, сохраненных в душе и с особенной остротой и любовью переживаемых в русском рассеянии[22][Мазурова А. Указ. соч.].

Лишь в 1963 году Гизелла Лахман, за несколько лет до смерти своей и ухода Ахматовой, не просто решилась на диалог, а вступила в открытый спор с учителем. Поводом для поэтического вызова стала публикация стихотворения Ахматовой «Родная земля» (Новый мир. 1963. № 1). В разделе «Литература и искусство» ведущего периодического издания русского зарубежья вскоре появилась заметка:

Ответ на стихотворение Анны Ахматовой

РОДНАЯ ЗЕМЛЯ

(Новое русское слово, 17 марта 1963 г.)

«О ней стихи навзрыд не сочиняем»

И в наших снах ее благословляем,

Но в ладанках не носим на груди.

Зачем? Она у нас — в сердцах,

Недосягаемый и драгоценный прах —

Тот, что не ждет нас впереди,

Когда в чужую землю ляжем,

Что нам не мачеха и не родная мать.

(А ваших слов о «Купле и продаже»,

признаться, не могу понять.)

Болея и сгибаясь под тяжелой ношей,

Мы помним хруст в зубах ее песка,

И грязь и снег на маленьких калошах…

Но мать отвергла нас и ныне далека.

А мы, рожденные и вскормленные ею,

Мы смеем звать ее, как вы, — своею.

Первые три строки — ответ на ахматовские: «В заветных ладанках не носим на груди, / О ней стихи навзрыд не сочиняем, / Наш горький сон она не бередит» — и далее то, что так задело Гизеллу Лахман:

Не кажется обетованным раем,

Не делаем ее в душе своей

Предметом купли и продажи,

Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,

О ней не вспоминаем даже.

Грязь на калошах и хруст на зубах, по убеждению эмигрантов, еще не давали права Ахматовой присваивать себе Россию — тоскующим по ней вдали не менее больно, чем страдающим в ее пределах. «Если человека отлучить от родной земли, то эта земля перестанет для него быть «грязью на калошах», и он будет носить ее в заветных ладанках, а тот, кому не суждено лечь в родную землю, обычно завещает бросить в его могилу ком родной земли <…> Сейчас об этом знаменитая поэтесса, по-видимому, забыла, но в 1942 году, когда она принуждена была покинуть любимый Петербург и уехать в Ташкент, она думала иначе [далее следует цитата из «Поэмы без героя» о «горьком воздухе изгнания»]»[23][Слизской А. Два рассказа А. Солженицына // Русская мысль. 1963. 12 марта. Цит. по: Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. С. 177.]. Оставляя в стороне спор по существу — у каждого пострадавшего свое оправдание, — повторим слова Ю. Крузенштерна-Петереца, сказанные вслед ушедшему другу: «На эти стихи [Ахматовой] она ответила своими, в которых защищала свою правду. Нужно было, конечно, много мужества, чтобы посметь возразить Ахматовой, но оно у Гизеллы было»[24][Крузенштерн-Петерец Ю. Цит. соч.]. Среди набросков и заметок в материалах архива Лахман сохранилось выписанное ее рукой стихотворение Ахматовой «Не с теми я, кто бросил землю…» (из кн. «Anno Domini», 1922)[25][Там же подклеена вырезка по-английски из неидентифицированной газеты (25 июня 1964 года) о реабилитации А. Ахматовой в «Литературной газете» — в связи с 75-летием.]. В контексте литературной полемики надо полагать не случайным обращение Лахман именно к этому давнему стихотворению своего адресата («Но вечно жалок мне изгнанник, / Как заключенный, как больной. / Темна твоя дорога, странник, / Полынью пахнет хлеб чужой»)[26][Та же строка цитируется в письме А.С. Лурье Ахматовой от 25 марта 1963 г.: «Здесь никому ничего не нужно и путь для иностранцев закрыт. Всё это ты предвидела уже 40 лет назад: «полынью пахнет хлеб чужой»«. См.: Рубинчик О. В поисках потерянного Орфея: композитор Артур Лурье // Звезда. 1997. № 10. С. 198–207.].

Симптоматична в этом контексте и прохладная реакция Романа Гринберга, главного редактора нью-йоркских «Воздушных путей», антрепренерская энергия и живой интерес к советской неподцензурной литературе которого способствовали публикации ряда ахматовских произведений, в том числе «Поэмы без героя», на страницах этого престижного эмигрантского альманаха (№ 1–4, 1960–1965). Гринбергу, часто по делам посещавшему Европу, удалось встретиться с Ахматовой во время ее заграничного путешествия 1965 года. Впечатлениями от встречи он делился в письме к израильскому корреспонденту Юлию Марголину:

С Ахматовой было свидание. Она меня разочаровала. Вы знаете, есть у Пруста в его знаменитом романе глава «Имена и места», где рассказывается, как некоторые имена всю жизнь вас волнуют и интригуют и как они обманывают вас, когда вы знакомитесь в действительности с местами, названными этими фантастическими именами[27][Имеется в виду третья часть «Имена стран: Имя» первого тома романа «В поисках утраченного времени»: «Имена же, создавая неясный образ не только людей, но и городов, приучают нас видеть в каждом городе, как и в каждом человеке, личность, особь… Образы эти еще вот почему были неверны: в силу необходимости они были очень упрощены; то, к чему стремилось мое воображение и что мои чувства неполно и неохотно воспринимали из окружающего мира, я, конечно, укрывал под защитой имен; так как я зарядил имена своими мечтами, то имена, конечно, притягивали теперь мои желания; но имена не слишком емки; мне удавалось втиснуть в них от силы две-три главнейшие «достопримечательности» города, и там они жались одна к другой» (Пруст М. По направлению к Свану / Пер. Н.М. Любимова. М.: ЭКСМО, 2003. C. 200–201).]. Так точно и случилось с А.А. Это совсем не то, что воображалось[28][Письмо Р.Н. Гринберга Ю.Б. Марголину, 25 ноября 1965 г. // Архив «Воздушных путей» в рукописном отделе Библиотеки Конгресса США.].

Эмигрантская репутация Лахман, между тем, все укреплялась. На закате своей литературной карьеры мэтр русской эмигрантской критики Георгий Адамович благословил немолодую поэтессу, признав ее стихи готовыми к антологизации. Лахман послала томик стихов во Францию тому, чье мнение было ей особенно дорого, — человеку, начинавшему свой литературный путь вместе с Гумилевым, Ахматовой, Мандельштамом и Г. Ивановым. Свидетельством искреннего расположения, проявленного когда-то острейшим из полемистов русского зарубежья к стихам американской незнакомки, служит публикуемое ниже письмо:

Paris 8 7, rue Fred. Bastiat 17 июня 1966

Многоуважаемая Гизелла Сигизмундовна,

Я очень виноват перед Вами. Простите. Объяснять, почему не поблагодарил за книгу, было бы долго, да и трудно. В сущности, объяснения — или вернее, оправдания — нет. У меня плохая память, я давно уже нездоров, занят всякими «текущими делами», необходимыми, чтобы жить, — дело в этом. Надеюсь, Вы не очень на меня сердитесь. Добавлю, что лит<ературную> критику я почти совсем уже оставил, и рад этому.

Спасибо за «Зеркала». Я о них напишу на днях в «Н. Р. Слово», хотя если не ошибаюсь, отзыв там уже был. Но это, по-моему, — не препятствие. В книге Вашей много хорошего, а иногда и такого, что просится в антологию: например, «Я летом над одною крышей…». Да и вообще хорошо все «альпийское»[29][Имеется в виду цикл «Альпийские очерки», в который вошли семь стихотворений. В письме, написанном почти одновременно с посланием Адамовича, Борис Зайцев также с похвалой отозвался об этих стихах Лахман («Вы — настоящий поэт и я от души желаю Вам всяческого преуспеяния — и по литературной части, и жизненно») и пригласил ее заходить в гости, если она планирует быть в Париже. См.: Б.К. Зайцев, письмо Г.С. Лахман, 14 июня 1966 г.], хотя много в этих стихах и боли. Но, если бы надо было выбрать одно стихотворение из всей книги, я выбрал бы то, которое кончается строкой «Я отстранюсь, не узнавая».

Может быть, я и ошибаюсь. Оттого-то отчасти я и бросил критику, что все чаще думаю: поэт (или романист, все равно) писал книгу год-два, иногда десять лет, а ты в час-другой перелистал ее и будто бы все в ней понял! И с этой иллюзией решаешься судить, ставить какие-то отметки: то-то хорошо, другое плохо! Самое легкомысленное и пустое занятие на свете.

Ну, эти рассуждения Вам явно не интересные. Шлю сердечный привет, еще раз прошу простить и от души желаю «творческих успехов», как говорят теперь в России.

Георгий Адамович

Адамович сдержал обещание и публично высказался о поэзии Лахман в сдвоенной рецензии на сборники стихов «Слова» Леонида Ганского и «Зеркала».

В противоположеность Ганскому, Гизелла Лахман пишет стихи с явным увлечением, не ставя себе вопросов, на которые не существует ответа. Стихи в большинстве своем хорошо звучат, они добротно, крепко сработаны. Некоторые представляют собой маленькие рифмованные рассказы, как бывало когда-то у Ахматовой, — например, стихотворение «В швейцарском шалэ», на редкость законченное и поэту удавшееся. Тема разлуки — одна из основных в книге, но и она укладывается в строчки, никакой горечи в себе не таящие. «Все добро зело», как бы говорит самим напевом своих стихов Гизелла Лахман, оглядываясь на жизнь с ее радостями и невзгодами. Сборник называется «Зеркала»: ничего страшного или болезненного в этих зеркалах не отражено[30][Адамович Г. Два сборника стихов // Новое русское слово. 1966. 3 июля.].

Стихотворение, которое Адамович за месяц до того специально выделил в письме к заокеанской корреспондентке, теперь полностью цитировалось в рецензии:

На перекрестке будем мы стоять,

Следя глазами за трамваем.

Усталые, как будто в полусне,

Без всяких дум случайно станем рядом.

От скуки по прохожим и по мне

Скользнешь ты безучастным взглядом.

И в этот миг, средь городской толпы,

Как от толчка, внезапно вздрогнем оба:

Ржаное поле, свежие снопы

Мелькнут на месте небоскреба.

Почудятся в осенней полумгле

Под фонарями улицы дождливой

Следы копыт на взрыхленной земле

И дом с колоннами за нивой.

Туда мы мчимся узкою межой.

Туда — домой!.. Тут, в тесноте трамвая,

Меня коснешься, женщины чужой…

Я отстранюсь, не узнавая.

Заканчивал свой печатный отклик Адамович риторическим вопросом: «То, что здесь сказано, остается в памяти, — совсем иначе, совсем по-другому, чем некоторые строчки Ганского, но остается. А не для того ли стихи и пишутся, чтобы в нашей памяти возникал им в ответ долгий отклик?» Эту особенность стихов Лахман подчеркивали и другие рецензенты: «Так бывает всегда, особенно понравившиеся строки стихов долгие годы звучат, как музыка в памяти»[31][Скопиченко О. О книге Гизеллы Лахман «Зеркала» // Русская жизнь (Сан-Франциско). 1966. 26 янв. [Рубрика «Книжная полка»].].

По случайному совпадению, уже после смерти Ахматовой, на одной газетной полосе рядом оказались две статьи — о стихах Ахматовой и Лахман. В обеих писалось о «зеркальном» свойстве их поэтик, органично усваивающих классические образцы. Отмечая «поэтическую индивидуальность, внутреннее своеобразие» стихов Лахман, первый критик выделял независимую позицию автора, который «присутствует в жизни, в средоточии ее то радостных, то трагических явлений, а между тем — и как бы в стороне, ловя и, может быть, пытаясь запечатлеть преходящие отражения»[32][Ю.Б. <Ю. Большухин.> Зеркала // Новое русское слово. 1966. 20 марта. Курсив наш. — Ю.Л.]. Магический кристалл ахматовской Музы восхищал второго: «А разве это не по-пушкински: И сада Летнего решетка / И оснеженный Ленинград / Возникли словно в книге этой / Из мглы магических зеркал / И над задумчивою Летой / Тростник оживший зазвучал? [Такие примеры] доказывают не подражание, а созвучие с духом всегда юного душой и всем поэтам щедрого дародавца — Пушкина»[33][Плетнев Р. О стихах Анны Ахматовой // Новое русское слово. 1966. 20 марта.].

Описанный эпизод из эмигрантско-советской литературной коммуникации трудно назвать диалогом, поскольку нет уверенности, что одна из вовлеченных в нее сторон даже подозревала о существовании другой; но если это и была улица с односторонним движением, то по ней двигались в единственном направлении — к пушкинскому идеалу[34][Эмигрантской критике, пытавшейся выстроить удобное для литературной классификации генеалогическое древо, на фоне молодой советской поэзии Ахматова виделась укорененной в пушкинской поэтической традиции: «Мечты Маяковского, когда он похлопывал по-панибратски монумент Пушкина на Тверском бульваре — мы, мол, с Пушкиным на дружеской ноге — мечты эти не сбылись. После смерти они не стали «почти что рядом»… Существует наследник Маяковского — Андрей Вознесенский. А если он последний эпигон Маяковского, то ухарь-поэт Евтушенко пытается продолжить линию Есенина. Что ж, может быть найдется какая-нибудь Изэдора . А с поэтессами дело совсем плохо. Констатируем: в России только один поэт и остался: Анна Андреевна Ахматова, «златоустая Анна всея Руси», царина русской поэзии! И то, что она не ушла в свое время на запад, а приняла муку крестную, еще возвышает ее в глазах тех, кто умеет видеть» (см.: Трубецкой Ю. Из литературного дневника // Новое русское слово. 1966. 27 февраля).].

 

«ПЛЕННЫЕ СЛОВА» (Нью-Йорк, 1952)

 

Светлый день по новому чудесен,

Песни просит новая весна.

В скучных книгах столько скучных песен…

И кому нужна еще одна?

Почему же, словно в лихорадке,

Охмелев от звуков, чуть дыша,

Я пишу в растрепанной тетрадке

Кончиком тупым карандаша?

Пятна солнца пляшут на паркете,

За окошком шелестит листва…

Эти листья, шелест, блики эти —

Пойманные, пленные слова!

1952

 

Так радостно и, кажется, вчера

Я на заре на длинный путь вступала.

В закатный час теперь понять пора:

Конец дороги ближе, чем начало.

Уже в тени пройденная гора,

Спускаюсь вдоль темнеющей тропинки…

В моей косе всё больше серебра,

У губ, у глаз всё новые морщинки.

Как в зеркало, гляжу я в гладь пруда,

Но ясный пруд души не отражает —

Душа еще нелепо молода,

Как будто ей покой не угрожает.

1952

 

Передохнуть… Задуть фонарь дорожный.

Закрыть глаза. Увидеть сад и дом…

И улыбнуться радости несложной:

Двум ласточкам над небольшим гнездом.

В конюшне темной лошади пугливой

Дать на ладони свежую морковь.

По утренней росе бродить лениво,

Придумывать несчастную любовь.

1951

 

На площади у снежного сугроба

Он моего коснулся рукава.

Мы в тот же миг остановились оба

И растеряли сразу все слова.

Но зазвучал такой звенящей песней

Там на морозе мой счастливый смех!

Ожег огонь, других огней чудесней,

Мое плечо сквозь оснеженный мех.

1944

 

Сегодня я тебе чужая,

В кругу родных с тобой на «вы»…

Себя, быть может, унижая,

Я берегусь худой молвы.

И я усердно изучаю

Узор персидского ковра,

А ты молчишь над чашкой чаю…

Как было хорошо вчера!

1945

 

Мне помнятся: глухая мгла

И силуэты колоколен.

У колоннады я ждала…

Забыл он клятвы? Или болен?

Мольбы я к небу вознесла,

Как в одиночестве келейном.

Заплакали колокола,

Колдуя над холодным Рейном.

Их медный голос гулко пел.

Клубясь, волна заклокотала

И в клочьях дыма загудел

Гудок у близкого вокзала.

Я помню Кельн, колокола,

Под голым кленом камень клейкий,

Где я кудесника ждала

У заколдованной скамейки.

1945

Весы

Мы стоим над рекою у храма,

И бушует, как море, река.

Снова сердце забилось упрямо,

А руке отдавалась рука.

Высоко на готической башне

Зазвенели протяжно часы…

Все смелее и все бесшабашней

Я былое кладу на весы.

Без раздумья, без слов, торопливо

Стала в чашу я прошлое класть:

Опускается чаша лениво…

А в другую я бросила страсть.

Эта жизнь — на весах — легче пуха,

А любовь — тяжелее свинца.

Кто-то шепчет упорно и глухо:

«Ты пожертвуешь всем — до конца».

1945

Мать

И ты забыла всё на свете,

Ты — добродетельная мать!

О том, что дома ждали дети,

Ты после стала вспоминать.

В твоей растрепанной прическе

И в нестерпимом блеске глаз

Еще звенели отголоски

Изведанного в первый раз.

И крылась за горящим взором

Твоя смятенная душа…

А дети закричали хором:

«Как ты сегодня хороша!»

1945

 

Нас ангелы оберегали,

Когда встречались мы с тобой

И рядом шли, забыв печали,

На миг обласканы судьбой.

Мы в очарованной долине

Бродили вдоль каких-то рек…

И не могу я вспомнить ныне.

Прошел ли мимо человек.

В те дни ни разу в наши дали

Не донеслась людская речь:

Нас ангелы оберегали,

Они от взоров укрывали

Святые тайны грешных встреч.

1944

 

Казалось, была я зрячей —

Не знала, что я слепа,

Что не вижу за дымкой горячей,

Куда нас ведет тропа.

Такие мгновенья кратки —

Их ветер унес хмельной.

Как увидеть его недостатки,

Того, кто бродил со мной?

Не надо жалеть об этом —

За ним я с улыбкой шла…

И, быть может, я стала поэтом,

Когда я слепой была.

1947

 

Ты пришел… Без ключа, без отмычки

Отворил в мое сердце дверь.

Растерялась я с непривычки,

Тихо жду: что случится теперь?

А на двери были засовы,

Было замкнуто сердце ключом…

Но сейчас я верить готова,

Что тебе замки нипочем!

Грустных песен пьянящее зелье

Не свело ли меня с ума,

И я дверь, не очнувшись с похмелья,

Распахнуть помогла сама?

Где вчера ты скитался, не знаю…

На вопрос не ответишь мой.

Пусть я вызов судьбе бросаю,—

Отдохни… Ты пришел домой.

1950

 

Веселых слов не говори,

Не объясняй мне, Бога ради…

Но прежние слова твои

Записаны в моей тетради.

Их повторяю наизусть

С какой-то смутною отрадой.

Благодарю тебя за грусть.

Мне новой радости не надо.

Вдвоем умели плакать мы…

С тобою даже мрак чудесен!

И родились из этой тьмы

Слова моих счастливых песен.

1945

 

Майский вечер так светел и тих.

Да, я знаю, ты любишь других.

Примирилась я с этим давно.

Но луна заглянула в окно,

Навевая несбыточный сон.

Притворись, что в меня ты влюблен

И желанное слово скажи.

Упрекать я не стану во лжи

И поверю всем клятвам твоим,

Что твердить будешь завтра другим.

1945

 

Всему, всему наперекор

Я не поддамся недоверью!

Ко мне ты не пришел, как вор,

А попросту ошибся дверью.

Но увидав через порог

Мою безвольную улыбку,

Назад вернуться ты не мог…

Благословим твою ошибку

1949

 

Фонарей еще не зажигали

И на землю не спускалась тьма,

розовели пепельные дали,

Розовели серые дома.

Ты дарил мне этот час заката,

Золотую пригоршню минут…

Ты был щедр и я была богата:

Я не знала, что мгновенья лгут.

И когда, блеснув, они пропали,

Показалось, что схожу с ума…

Постарели в городской печали

Скорбные и строгие дома.

1949

Письма

Изменила всем другим заботам

И недели плыли, как во сне…

Письма, что писал он по субботам,

Приносили в понедельник мне.

И меня от шестидневной смерти

Воскрешали в семь часов утра

На квадратном сереньком конверте

Росчерки лиловые пера.

Адрес мой, и даже номер дома,

И с печатью марка в уголке —

Всё дышало ласкою знакомой…

И конверт дрожал в моей руке.

Той зимой мы оба ошалели,

Жили только от письма к письму…

Мне писать он перестал в апреле,

Просто так… Не знаю, почему.

1949

 

«Summer did happen almost every year…» (that mysterious «almost» was singularly pleasing…)

The Real Life of Sebastian Knight

Vladimir Nabokov.

Да, почти каждый год к нам приходит лето,

Не ошиблась, сказав «почти»:

Не забуду, что раз — так нежданно — где-то

Затерялось оно в пути.

И на майских лугах пожелтели травы,

Не раскрывшись, увяли цветы.

И с осенней тоской, полной злой отравы,

Ветер почки трепал, как листы.

Обещал ты зимой, что вернешься летом.

Пусть напрасно тебя ждала,

Верю, нет ни вины, ни измены в этом:

Просто осень весной пришла.

1947

 

Стерегло несчастье за углом,

У негаданного поворота…

Я сама беду впустила в дом,

Распахнула широко ворота.

Я не знала, что мне суждено,

А конец, как смерть, был неизбежен.

Раньше или позже — все равно…

Но зачем он был со мною нежен?

1950

ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ

I. «Уехать значит — умереть немного…»

«Partir c’est mourir un peu…»

«Уехать значит — умереть немного,

А умереть — уехать навсегда»,

В вечерний час у моего порога

Закаркал ворон — черная беда.

Не надо слушать каркающей птицы!

Вновь оживет притихшее крыльцо,

В сенях уснувших скрипнут половицы,

А в зеркале блеснет твое лицо.

Но старый ворон посмотрел сердито,

Взмахнул широким траурным крылом…

И кажется, что счастьем позабытый

Не шевельнется молчаливый дом.

И я шепчу с беспомощной тревогой,

Сжимая руки холоднее льда:

«Уехать значит — умереть немного,

Быть может, не вернуться никогда».

1944

II.

Я помню, щемящей боязнью

Смущала вечерняя тень —

Так дорог пред близкою казнью

Был каждый утраченный день.

Мы знали уже: на рассвете,

В судьбою назначенный час,

Как смертников в черной карете,

Куда-то отправят и нас.

Мы храбро вдвоем умирали…

Нас жизни лишили давно —

В минуту, когда на вокзале

Ты мне улыбнулся в окно.

1947

III.

Опустила руки, как плети…

(Да, сравнение это старо).

Буду помнить много столетий

У крыльца жестяное ведро,

Запах краски, запах сирени,

Тихий звук уходящих шагов,

Тихий вздох последней ступени

И не смысл, а мелодию слов.

1947

IV.

Я знаю, зеркало не лжет,

Но вижу в нем с былой любовью

Не свой, а твой упрямый рот,

Глаза и пятнышко над бровью.

Твое дыханье и тепло

Ищу дрожащими губами…

Стоит холодное стекло

Стеной прозрачной между нами.

1944

V.

Около потухшего камина

Не согреть оледенелых рук…

Там, в углу, как будто паутина:

Там стоял вчера еще сундук.

На диване смятые подушки,

Брошены газеты и тетрадь,

Розы вянут в оловянной кружке.

Надо эту комнату прибрать,

Где былое весело воскресло,

Шелестя крылами на лету…

Я с утра, присев на ручку кресла,

Обнимаю пустоту…

1948

 

Мы с тобой создавать не умели

Наших встреч на дорогах земли.

Словно рельсы, пути-параллели

Убегают, теряясь вдали.

Что они не сольются — мы знаем

Из безжизненных книг и таблиц.

Но в пространстве за видимым краем,

Там, где нет ни преград, ни границ,

За пределом земных измерений

Расцветают иные пути…

И на тихой тропе сновидений

Так легко нам друг друга найти.

1947

 

Я не жду твоего приглашенья

И в окошко не постучу.

Тихо в комнату без разрешенья

Темной ночью внесу свечу.

Блики света, как желтые птицы,

Побегут по ковру к стене…

И опять озарятся страницы

О несбывшемся нашем сне.

Перечти их скорей!.. Я устала,

Я боюсь уронить свечу…

Мой далекий, мне надо так мало:

Я присниться тебе хочу.

1947

 

В тиши занавешанных комнат

Усталые вещи — враги.

Они понимают и помнят…

Ковер вспоминает шаги.

И слышатся слов отголоски

В мозаике тонкой стола,

А ровный пробор прически

Запомнили зеркала.

И помнят подушки кресел

Прикосновение рук,

И в люстре хрустальной, невесел,

Дрожит поцелуя звук.

Тоскует по старым напевам

В закрытом рояле струна…

Враги с укоризной и гневом

Пророчат мне ночи без сна.

1948

Письмо

Восемь лет… Вы меня не забыли,

Вы меня за морями нашли!..

Пусть былое под слоем пыли,

Словно гроб под слоями земли, —

Для меня Вы сегодня воскресли,

Поредела могильная мгла…

И я вижу в уютном кресле

Вас у письменного стола.

Те же книги и те же стулья,

У простенка большое трюмо…

Точно медом родного улья

Позолочено Ваше письмо!

И в чужом и неласковом мире

Я сегодня уже не мертва:

Вы писали в знакомой квартире

Лихорадочные слова.

1948

 

Всё чудеса: на лепестках роса,

В шиповнике жужжащая оса,

Душистым летом мотылька порханье

И спелой ржи на солнце колыханье,

А осенью — янтарные леса.

Весною стук задорный колеса,

И талый снег, и птичье щебетанье,

И облаков плывущих очертанье,

Все чудеса!..

Морозной ночью в звездах небеса,

В снежинках легких мягкая коса,

И пламя губ, и первые признанья,

А на щеке в минуту расставанья

От тихих слез живая полоса…

Все — чудеса…

1944

 

Как много-много лет тревожных, но безгласных

Таился от меня свободной музы лик,

Был наглухо закрыт таинственный родник,

Что ныне мне дарит отраду песен ясных.

Переживаний нет бессмысленно-напрасных.

Когда еще в меня тот голос не проник,

Уже пленял мой слух божественный язык

Сказаний и былин, душевных и прекрасных.

Я песню родины в своей груди спасла,

За море-океан в изгнанье принесла

Степного ветра гул и плач метели снежной.

Торжественно звенят в душе колокола.

Живет во мне напев задумчивый и нежный

Родного, русского, любимого села…

1944

 

Мы все в оковах трех привычных измерений,

Но я хочу узнать, что даст грядущий час.

Стремлюсь я разглядеть незримые для нас

Пределы скрытые неведомых ступеней.

Скрещение времен угадывая в точке,

Я вижу: в коконе таится мотылёк,

В снегах немых вершин — грохочущий поток,

Широкий, плотный лист — в бледнозёленой почке.

Пусть луг не окроплен сверкающею влагой,

Провижу в облаке веселый блеск дождя,

А в новорожденном — пророка и вождя,

Ведущего вперед с любовью и отвагой.

1944

 

Время?.. Время всегда растяжимо.

Был широким наш узкий час

Там, где счастье скользило мимо

И крылом задевало нас,

Где весною в солнечной шири

Расстилались огромные дни…

Как все старые в этом мире,

Посерели и сжались они.

Хочешь, карты перетасуем

И забвенья поищем в игре…

А быть может, одним поцелуем

Мы подснежник вернем в ноябре?!.

1948

Телефон

Бессмысленность немого ожиданья…

Молчит, молчит жестокий телефон,

И неразумное растет желанье

Встряхнуть его, нарушить мертвый сон.

Прибить его, чтоб было очень больно,

Чтоб дрогнула душа его звонком!

И пальцы к трубке тянутся невольно,

Играют нервно спутанным шнурком.

По комнате шагать, как в клетке львица,

Переживать минуты, как века,

Беспомощно и вдохновенно злиться

И ждать… и ждать… звонка.

1950

На шхуне

Исчезали песчаные дюны —

Золотистой земли полоса,

И на мачтах маленькой шхуны

Раздувались уже паруса.

И казалось, мы шли без усилья,

Рассекали зыбкую сталь.

Уносил треугольные крылья

Сильный ветер в синюю даль.

Покидая знакомые мели,

Чайки стаей над нами летели,

Может быть, как и мы, наугад —

Без раздумья, без плана, без цели,

Без желанья вернуться назад…

1948

 

Не хотела быть счастливой:

Я покой свой берегла.

Направлял ладью лениво

Мерный взмах весла.

Но меня нетерпеливо

Стали жечь его слова,

Словно свежая крапива,

Жгучая трава.

Захотела стать счастливой…

И теперь из сердца рву,

Обжигаясь, торопливо,

Сорную траву.

1950

«В этой жизни, грозно непохожей…»

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые…

Тютчев

В этой жизни, грозно непохожей

На надежды юности моей,

Что-то есть значительней и строже

Беззаботности прошедших дней.

Но так трудно избежать тревоги

И глядеть доверчиво на мир

В час, когда неласковые боги

Приглашают разделить их пир,

Расточают странные подарки…

В сердце, как за окнами, темно.

Не могу поднять бездумно чарки —

Пахнет кровью крепкое вино.

1950

Термометр

Ползет в стеклянной трубке ртуть

Всё выше от полоски красной.

Мне трудно пальцем шевельнуть

И вдаль гляжу я безучастно.

Но сердца не сжимает страх:

В земных скитаньях мало смысла.

Вот, словно версты на столбах,

Мелькают на полосках числа.

Дороги вьются в пустоте,

Бежит навстречу мне сто третья…

Сойду на сто седьмой версте

С путей земных — в тысячелетья.

1948

 

И неродившийся, и навсегда уснувший

Во власти, может быть, тождественного сна.

Без страха думаем о вечности минувшей,

Но почему-то ночь грядущая страшна.

Быть может, испугал бессмысленной насмешкой

Короткий путь земной, и путник ждет с тоской,

Что там, как на земле, он будет снова пешкой

В руке лунатика за шахматной доской.

1948

 

В какой неразгаданной чаще

Рождаются наши сны?

Мне снится, что в комнате спящей

Обрушились три стены.

Дурманит и душит отрава

В излучинах трех путей —

Свобода и Счастье и Слава

Смеются во мгле аллей.

Но листья в саду облетели…

Бессильны земные сны!

Разрушить они не сумели

Четвертой глухой стены.

1947

Моему брату

Вчера ты улыбнулся мне

Знакомой с детских лет улыбкой,

И наше горе в тихом сне

Казалось странною ошибкой.

Я помню смех и голос твой,

И шарф, повязанный небрежно…

И ты живой — совсем живой —

Не знал о том, что неизбежно.

Давно я, как во сне, живу

И я не знаю, где граница

Меж лютой мукой наяву

И счастьем, что так редко снится.

1945

ИЗ ЦИКЛА «АЛЬПИЙСКИЕ ОЧЕРКИ»

I. «Бродить по склонам без дороги…»

Бродить по склонам без дороги

В ночной холодной синеве,

Когда скользят бесшумно ноги

В обрызганной росой траве.

Остановиться на подъеме

И сквозь предутреннюю муть

На мир в благословенной дреме,

На бестревожный мир взглянуть.

Смотреть, как заалеют скалы

И вспыхнут снежные поля,

Как пробуждается устало

Неотдохнувшая земля,

Как дрогнут каменные кручи

Сквозь слезы многоцветных струй,

Едва земли коснется жгучий,

Жестокий солнца поцелуй.

1948

II.

Снова запах нагретого сена

Аромат вечерних лугов

Раздвигает привычные стены

Снова вижу взлёт облаков

И зубчатых вершин очертанья —

Их расплавленное кольцо…

Горный ветер и чье-то дыханье

Обжигают опять лицо.

Мы сбегаем по скользкому скату

И мы слышим бубенчики стад.

Мы несемся навстречу закату —

В ледниках пламенел закат.

Я, быть может, от блеска ослепла,

Захлестнуло волной тоски…

Умирали над грудой пепла

Окровавленные ледники.

1948

III. Полет

Капор узорчатой вязки,

Яркий платок шерстяной.

Быстрые мчатся салазки

Узкой тропой ледяной,

Спуском среди оснеженных

И угрожающих стен.

Мускулы рук напряженных

И — неожиданный плен.

Сердце биенья и взлёты,

Взлёт на высокий откос.

Снежная пыль, повороты,

Пляска растрепанных кос.

Солнечной скользкой тропинки

Белая-белая твердь…

Бьет при мгновенной заминке

Белыми крыльями смерть.

Голос как будто влюбленный

Чудится вновь на лету…

Весело мне, изумленной,

Мчатся с тобой в пустоту!

1948

IV. Наш день

Когда судьба бросала нам подарки,

А их поднять мешала только лень,

Родился он, дождливый и неяркий,

Нам Провиденьем данный день.

Поднялся он над редкими лесами,

Где изгибались узкие мосты,

Где плакали холодными слезами

У пропасти колючие кусты.

И он ушел, когда по влажным скатам,

Звеня вдали, спускались с гор стада…

Но где-то там, за облачным закатом,

Наш день остался навсегда.

1946

 

Захлебнется улица дождем…

Он стучит, как в сердце перебои.

Почему мы счастья только ждем?

Дома были синие обои,

Столик под кисейною волной,

Зеркало в серебряной оправе…

За больничной крашеной стеной

Удержать меня никто не в праве!

Вьется трещина по той стене,

Как тропинка, что вела к ущелью.

Я взберусь по ней… На вышине

Пахнет снегом и морозной елью.

И снежинки легкие, звеня,

Расцветают вновь на рукавицах.

На салазках вдаль ты мчишь меня…

Расцветают слезы на ресницах.

1947

Возвращение домой

Передо мною белая страница,

За мной итоги многоцветных лет…

Зачем писать о том, что только снится,

Чего давно на свете больше нет?

Но лист покрыли черные изломы,

Слова колдуют и поют в ночи —

В развалинах разрушенного дома

Зашевелились тихо кирпичи

И подымались тесными рядами,

И выросла знакомая стена.

Обнявши стену цепкими руками,

Тянулся плющ и вился у окна.

А на окне вздохнули занавески,

Узнал шаги проснувшийся паркет,

На старой люстре вспыхнули подвески

И улыбнулся бабушкин портрет.

1949

То, чего не было

Когда стихают шумы дня

И только сердце бьется гулко,

Опять, опять зовет меня

Моя заветная шкатулка.

В ней спрятан необычный клад,

Загадочный и невесомый —

На блеклой ткани чисел ряд

И букв причудливых изломы,

Как символы далеких дней…

Но это — не воспоминанья:

Лежат, нетронуты, на дне

Возможные переживанья.

Копила я за часом час

И запирала бережливо,

Чтоб юных радостей запас

Не тратить слишком торопливо.

Преследуя упорно цель,

Старалась у себя украсть я

Концы веселые недель,

Мгновенья молодого счастья.

Не знаю, что таят они —

Я выбирала их случайно,

И нерастраченные дни

Окружены тревожной тайной.

Сейчас я трону наугад

Волшебный знак на тонкой ткани.

Мне страшно: вдруг я невпопад

Запретные раздвину грани?

Шагну на скользкую ступень?

Коснулась… Слышу плач метели

И вижу незнакомый день

Декабрьской пасмурной недели.

Брожу ли с ним? В лесу… вдвоем?

«Да, — шепчет оснеженный ельник, —

О, вспомни, что в ларце твоем

Ты заперла один сочельник…»

И рассказал мне вьюжный день

Так убедительно и ясно,

Что жизнь моя прошла, как тень, —

Я двадцать лет ждала напрасно.

Стоит, забыта и пуста,

Теперь ненужная шкатулка…

Ее покинула мечта:

Одна короткая прогулка.

1945

 

В хранилище книжном Нью-Йорка

Нечаянной грезой — на миг —

Мелькнули вишневая горка

И ворох растрепанных книг.

Не знаю уютней читальни,

Чем та — на душистом ковре.

Мой край незабытый и дальний,

Мой рай на тенистой горе!

Ведь там — за обрывом отвесным —

Желтели родные поля,

И чем-то до боли чудесным

Родимая пахла земля…

1946

 

Майский ветер, штору шевеля,

Шелохнул туманный столбик пыли…

Шелестели в дымке тополя,

А кресты на холмиках застыли.

Белый ангел мраморным крылом

Осенил нас бережно у входа.

Видишь, над синеющим Днепром

Вьется дым веселый парохода.

Над обрывом меж плакучих ив

Расцветает снова куст сирени.

Девочка читает, положив

Мраморную книгу на колени.

Неподвижны в мраморных руках

Широко раскрытые страницы.

Видишь, легкой стайкой в облаках

За Цепным мостом летают птицы.

Запах мая в воздухе разлит…

Мы с тобой о смерти там забыли,

Где трава росла меж древних плит

На Аскольдовой могиле.

1949

Страница

Хочу помчаться невидимкой

На крыльях радостного сна

Туда, где за прозрачной дымкой

Лежит далекая страна,

Где спит в садах твой город сонный

Предутренним глубоким сном.

Мне сердца стук неугомонный

Укажет сразу старый дом.

И, притворившись незнакомкой,

Платок надвинув на лицо,

Взберусь, как странница с котомкой,

На деревянное крыльцо.

Чуть двинется туман за чащей

Навстречу первому лучу,

В твое окно рукой дрожащей

Я тихо-тихо постучу.

И, ты, как я и ожидала,

Мне настежь дверь откроешь в дом!

И растеряешься сначала,

И улыбнешься мне потом.

И птицы защебечут громко…

Ты скажешь: «Вновь пришла во сне

Моя родная незнакомка!»

И будешь думать обо мне.

1945

Вишни

 

Луга плывут, нескошены.

А рядом — серая шинель.

Кто он? Чужой, непрошеный?

Сжимает левая рука

Кулек — в нем вишни спелые.

Коснулся правой козырька,

Глаза прищурил смелые.

Они насмешливо глядят…

Как ест он вишни сладкие!

И ловко косточки летят,

Блестящие и гладкие.

Летят в открытое окно,

Блеснув сквозь зубы белые,

И падают на полотно.

Гляжу, окаменелая.

Меня ни разу не задев,

Вблизи они проносятся.

«На милость вы смените гнев»,

Слова его доносятся.

«А что мне завтра суждено?»

Позвольте позабавиться!

Как прыгают они смешно —

Неужто вам не нравится?»

Нам было вместе сорок лет,

А годы те — беспечные!

Я помню вишен вкус и цвет,

И споры бесконечные,

На лбу каштановую прядь,

Глаза такие синие…

Он обещал мне описать

Передовые линии.

Письмо любви. Какой-то бред

Писал в канун сражения.

Но мне вернули мой ответ

Уж после отступления…

1944

 

Асфальт блестел, сырой и гладкий.

В тумане темных улиц тишь.

Шуршали шелковые складки

И капли дождевые с крыш.

А сквозь опущенные шторы

Желтели отблески огней

И, как непрошенные взоры,

Смущали черный рой теней.

Мой путь извилистый все уже,

Чем дальше — меньше фонарей,

И в полутьме мерцают лужи

У чьих-то замкнутых дверей…

1946

 

Радость кружит слова в исступленном танце

Словно ветер, бывало, акаций цвет…

О, не ты ли тогда в своем школьном ранце,

Озираясь, унес мой портрет?

Мне мерещатся вновь купола золотые

И обрыв над рекою при свете костра…

Ты принес издалека кусочек России —

Колокольные звоны и омут Днепра.

1950

 

Это было в сказке древней —

В позабытой Новой Деревне…

(Как тоску превозмочь?)

За чертой Петрограда

Из чахлого сада

Белая ночь

Глядела в окно

Это было давно.

Это было в старой сказке:

Страстные песни… Томные пляски…

Дымный низенький зал…

Гитары… Цыгане…

В углу на диване

Подымает бокал,

Осушает до дна

И смеется она.

Но лица не могу узнать я…

Вижу бронзовый отблеск платья,

Цветок в волосах

И удаль в глазах.

С песней плывут из тумана

Бархат потертый дивана,

Запах забытый цветка,

Медные шелка…

Это было весной

И она — была мной.

1947

 

В осеннем дне разлита жалость…

Плывут печально облака…

И почему то сердце сжалось,

Дрожала жилка у виска.

Я на часы смотрю украдкой.

И нервно тереблю браслет,

Но знаю, вспомнить будет сладко

Когда-нибудь — сквозь дымку лет:

Настурции, кусты сирени

В несуществующем краю,

Навес, дощатые ступени,

Фуражку синюю твою,

Рубашки вышитой узоры,

Охапку разноцветных роз

И даже вздох вагонной шторы,

Когда рванулся паровоз…

1948

Рождение первенца

Окно позолотил июньский луч заката…

Раздался странный звук, прекрасней мудрых слов.

С победным возгласом вошел он в дом отцов

Из мира смутных снов, куда нам нет возврата.

Священным трепетом душа моя объята.

Я чувствую восторг, волнующий творцов.

Младенца слышу я протяжный властный зов…

Былой беспечности так радостна утрата!

Мне чудится за ним всех поколений ряд

И кажется, они меня благодарят…

Я тайну вечности постигла в те мгновенья.

Ведь, это новое — мое, мое! — звено,

Связуя прошлые и будущие звенья,

Навеки в нашу цепь любовью включено.

1944

Шалун

Прильнул он к моему плечу,

На лоб спадает светлый локон…

Я сказки мальчику шепчу.

Сгустились сумерки у окон.

Камин… и отблески огня…

В глазах ребенка вижу ласку.

Глядит он ясно на меня,

Внезапно прерывая сказку.

«Ты можешь ли меня любить,

Когда я непослушен, мама?»

Не уловивши мысли нить,

«О, нет!» я отвечаю прямо.

«А люди добрые, скажи,

Меня полюбят ли — плохого?»

Целуя кудри цвета ржи,

«Нет, нет», я повторяю снова.

«А Бог? Он любит всех людей…

Детей капризных тоже, мама?!»

«И Бог не любит злых детей».

Как мальчик мой, и я упряма.

Он призадумался, вздохнул,

Развел руками безнадежно,

Но мудро на меня взглянул

И вдруг промолвил безмятежно:

«И Бог, и добрые, и мать,

Когда шалю, меня не любят.

Пойду разбойников искать:

Они и злого приголубят!»

1944

 

Всё в мире круто изменилось

И в новое вошло русло.

Прошедшее мне будто снилось,

И нет его — оно прошло.

Но где-то там, в пространстве вечном,

Хочу, хоть на короткий срок,

С былым незнанием беспечным

Войти в ушедший мой мирок.

Открыть калитку в палисадник,

Резную дверь в наш старый дом.

Хочу, чтоб в детской смелый всадник

Махал игрушечным мечом,

Чтоб он качался на лошадке,

В трубу бумажную трубил,

А книжник маленький в тетрадке

Кривые буквы выводил.

Я вновь поглажу светлый локон

И пальцы с пятнами чернил.

Хочу, чтоб у высоких окон

Нас луч заката осенил.

И в этот миг, в прощальном свете

Я снова верю всей душой,

Что мой уют, игрушки, дети

Тут — наяву — передо мной…

Рукой неведомой гонимы,

Скользят лишь тени по стене.

Всё сметено неумолимо.

А дети… Дети на войне.

1944

Молитва

Пугай, испытывай меня,

Но не наказывай, Всевышний,

И сделай, чтоб тревога дня

Мне завтра показалась лишней,

Чтоб опаливший душу страх

Взметнулся трепетнее птицы,

Чуть дрогнул на лету в стихах

И шевельнул крылом страницы…

1946

 

В эту ночь смятенья и печали

Уходили в море корабли.

В темноте мы смутно различали

Полосу покинутой земли.

Жалобно кричали чьи-то дети

И шумела черная вода,

И казалось, гибнет всё на свете,

Сторожит и за морем беда.

Но мы живы… Чужеземной птицей

Пролетает за весной весна.

Почему же до сих пор нам снится

Примерещившаяся страна?

1951

 

Сегодня странный день — дождливый, как в Париже…

Над небоскребами колышется туман…

Но дым и облака плывут над Сеной ниже,

А здесь их гонит ввысь какой-то ураган.

И в этот хмурый день, шкатулку открывая,

Случайно я нашла полупустой флакон.

Знакомый аромат вдыхаю, вспоминая

Цветочные лотки у каменных колонн,

Уже с утра вино на столиках кофеен

И в дымке пепельной — сиреневый апрель…

Духами легкими под шум дождя навеян

Парижских улиц хмель…

1947

Отъезд (Лиссабон, 1940)

Висят рядами гроздья винограда

И ананасов желтые ежи…

За улицей — широкая ограда.

Повеяла солёная прохлада.

Ревут гудки и ранят, как ножи.

И лезвием отравленным кинжала

В усталом сердце чертят: «Не забудь

Того, чем жизнь былая угрожала,

Далёк покой желанного привала,

Не кончился земной и трудный путь».

Куда ведут скитальческие тропы?

Стоит корабль — чернеет тусклый лак…

На берегу поруганной Европы,

Где властвуют вчерашние холопы,

Галдит толпа глазеющих зевак.

Загромыхали длинной цепью ржавой

И подняли железные мостки.

В закатной мгле, холодной и кровавой,

Мне кажутся насмешкою лукавой

Там, над толпою, белые платки.

1945

 

Муза Дальних Странствий обнимала…

Н. Гумилев

За неделей тихо тянется неделя,

И, быть может, годы мирно здесь пройдут.

В комнате безличной, в комнате отеля

Я создать стараюсь свой былой уют.

Разложила книги, вынула портреты

И накрыла пледом старенький сундук

С новою надеждой, с песней недопетой

О конце скитаний, о конце разлук.

Равнодушны стены, но смеются вещи,

Вылез из-под пледа красочный ярлык.

Музы Дальних Странствий слышу голос вещий…

У вещей лукавых свой живой язык.

1949. Нью-Йорк

«Нью-йоркская ночь… Небоскребы…»

Нью-йоркская ночь… Небоскребы

Окутала снежная мгла…

Мерещатся где-то сугробы,

По белым холмам — купола,

Овраги, глухие дороги

И тонкая ткань серебра,

Что кинул волшебник двурогий

На синие льдины Днепра…

1946

 

На чужбине и солнце и тучи другие,

И волна говорит на чужом языке…

Я черчу твое имя, Россия,

На приморском песке.

Пусть приносит мне ветер соленый и свежий,

И смывающий буквы родные прибой —

Только звуки чужих побережий,

Все равно — я с тобой.

1947

«ЗЕРКАЛА» (Вашингтон, 1965)

«Щедро дни и ночи разметало время…»

Щедро дни и ночи разметало время,

Я их собирала бережно за ним

И на плечи клала золотое бремя:

Цвет журчащих вёсен, снег звенящих зим.

Яркий снег растаял на большой дороге,

Пылью облетели на ветру цветы,

И теперь — в преддверьи — где-то на пороге —

Я стою с тяжелой ношей пустоты.

«На окнах плющ… Чужой проулок дальний…»

На окнах плющ… Чужой проулок дальний…

В незрячем доме, верно, так темно…

Я помню сумрак деревенской спальни,

Где плющ завесил кружевом окно.

Но в детстве мне казалась веселее

Она всех комнат на земле.

В ее зеленоватой мгле,

Как в пахнущей листвой аллее,

Так сладко было по ночам не спать!

Когда ж заря, сквозь плющ алея,

Свои лучи бросала на кровать,

Который раз с упорством странным

Старалась зеркальцем карманным

Я луч сияющий поймать…

На окнах плющ разросшийся и гибкий

В проулке узком и слепом…

Я в тупике — мне выход незнаком.

А сквозь туман беззвучно зыбкий,

Откуда-то, где не редеет мгла,

Из неземных, быть может, измерений

Идут рядами чьи-то тени…

Какие их поймают зеркала?

«Пароходы, письма, поезда…»

Пароходы, письма, поезда,

Самолеты в небесах высоко

Зачеркнули слово «никогда»,

Стало близким грозное «далёко».

Мы, дерзая, обгоняем звук

В серебристой, стрельчатой ракете.

Для живых в пространстве нет разлук:

Мы гостим на небольшой планете.

К сердцу лишь дороги не нашли,

Сердце ждет, своей мечтой томимо…

Не заходят в гавань корабли,

Самолеты пролетают мимо.

Серебряная пыль

Мерцает ровный путь безлюдный,

Летит, летит автомобиль…

Как ювелир небесный, чудно

Посеребрив земную пыль,

Колдует месяц. Спят долины.

В осколках зеркала земля.

На прибранных полях чужбины

Чего ищу я у руля?

Ищу ль далекую равнину?

Лучи полуночной луны

В глаза бросают паутину

И заставляют видеть сны.

Труднее каждое движенье

И клонит голову к плечу.

Я уступаю руль лучу

И поддаюсь изнеможенью.

Блестит серебряная пыль,

Летит, летит автомобиль…

Плывут во всём великолепьи

Растрепанные ветром степи,

В цвету вишневые сады,

Как будто бы в пушинках снега.

Плетётся и скрипит телега;

Колёс глубокие следы

Видны на вязком чернозёме;

Её везут в ленивой дрёме,

Шагая с важностью, волы.

На нежной зелени пролеска

Белеют тонкие стволы

И серебрятся в лунном блеске.

Бежит четверка лошадей

В знакомой упряжи красивой,

И кони машут длинной гривой.

А песню юности моей,

Напев родной, напев печальный

Я слышу в воздухе хрустальном.

Степные ветры гнут ковыль,

Летит, летит автомобиль…

Вдали, весной проснувшись снова,

Разбивши зимние оковы

И затопляя берега,

Баштаны, пастбища, луга,

Шумит в стремительном напоре

Раскрепощенная река.

Звон бубенцов, песнь ямщика

И гул Днепра слились в просторе.

Бледней серебряная пыль,

Быстрей летит автомобиль…

Толчки, ухабы, повороты…

Раскрыты широко ворота.

Как встарь, два дуба у ворот

Кивают ласково листвою.

Здесь тополь киевских высот

В саду с пушистою травою,

Здесь ива плачет над прудом

И здесь тот серый старый дом,

Где всё мне памятно до боли,

До горечи, до едкой соли

Моих невыплаканных слез.

Бессмертный луч меня привез

К началу пройденной дороги.

Я снова в детстве — на пороге…

Взбегаю быстро на крыльцо,

Смеюсь, как девочка, беспечно,

Не замечая, что лицо

Склонила надо мною вечность.

«Что было нежностью согрето…»

Что было нежностью согрето

И что в слова нельзя облечь, —

Всё это встречу где-то, где-то,

Когда мне будет не до встреч.

Там с неизбежностью прощальной

Безрадостно и беспечально

Раскинется недвижный свод,

Там ждет паромщик молчаливый

У берегов подземных вод

Вблизи нешелестящей ивы…

«Безмолвна жуткая столица…»

Памяти Э. Л.

Безмолвна жуткая столица.

Гусиный шаг тупых солдат.

В двадцатом веке небылица

Страшней, чем сотни лет назад.

Горячий взгляд, тревожный шепот

И нежность скорбного лица…

И вновь шагов тяжелых топот

У оснеженного крыльца.

Под белым фонарем вокзала

Блеск обручального кольца —

Как отблеск светлого начала

Непостижимого конца.

«Я не хочу стучать в чужие двери…»

Я не хочу стучать в чужие двери

И греться у случайного костра.

Мне дороги мои, мои потери,

Уединенность мне сестра.

А за размах минувших дней широких,

За то, что я стихами говорю,

За смех детей, за пушкинские строки,

За энциан на скалах синеокий

Создателя благодарю.

«Мы жизнь, как башню, воздвигали…»

Мы жизнь, как башню, воздвигали

Из кубиков — из дней, ночей,

Из незатейливых деталей

И повседневных мелочей.

Играя, мы не замечали,

Что башня нас переросла,

Что в неглубокие печали

Боль настоящая вошла.

А ныне у подножья башни

Шумит и пенится поток.

Одна теперь и всё бесстрашней

Я жду: когда наступит срок?

Вода бурлит и камни лижет

Высокой башенной стены…

Пусть неизбежное всё ближе,

Но дни не мною сочтены!

Куда-то в ночь часы, мгновенья

Уходят, горестно звеня.

Былого золотые звенья

И плачут, и зовут меня…

«Где ты, девочка с мягкою чёлкой…»

Где ты, девочка с мягкою чёлкой,

Шестилетняя тёзка моя?

Разливались по синему шелку

Облаков белоснежных края…

Ты сказала, взглянувши на небо:

«С молоком светло-синий кисель!»

Над тобою смеялись… О, где бы

Мне найти тот веселый апрель?

Это было в каком-то апреле…

А в каком? — Потеряла я счет!

Мы устали, давно постарели,

Только девочка где-то поет,

Повторяет свои небылицы,

Так же молодо плачет она…

У какой тридевятой границы

Зеленеет все та же весна?..

«Уже бледней скудеющие тени…»

Уже бледней скудеющие тени.

В опавших листьях мертвая трава.

Мне жаль куста озябшего сирени:

Распалась прахом хрупкая листва.

Исчезли птицы — щебета не слышно,

А в мае песни зазвенят с утра;

Вновь голый куст залиловеет пышно,

Вновь станет теплой мерзлая кора.

Но мы? Но мы? Просить ли исступленно

О жалости и возносить хвалы?

Ведь здесь, как в храме стройные колонны,

Стремятся ввысь молитвенно стволы.

Когда заря торжественно и просто

Опять зажжет на водах огоньки,

Ждать чуда иль… с перил чугунных моста

Внять голосу настойчивой реки?

«Облака из алебастра…»

Облака из алебастра

На осенней синей тверди,

Словно снег на синем льду.

Замерзающие астры

Тихо шепчутся о смерти

В умирающем саду.

И сгибаясь в беспорядке,

Астры ждут в слепой надежде,

Чтобы солнце в вышине,

Не играя с ними в прятки,

Показалось бы, как прежде,

В алебастровом окне.

И глядят они в испуге,

Обманув свою усталость,

На увядшие цветы;

И о каждом мертвом друге

Думают, отбросив жалость:

«Это — ты… Не я, а ты».

«Летят морозные недели…»

Летят морозные недели,

Недели декабря.

Срывают снежные метели

Листки календаря.

Наполнен ли живою болью

И нежностью, как встарь,

Нетронутый под бандеролью

Мой новый календарь?

Быть может, день отмечен где-то

Среди грядущих дат,

Когда блеснет прощальным светом

Последний мой закат?

«Я в полудреме в вечность заглянула…»

Я в полудреме в вечность заглянула.

И, содрогаясь, отшатнулась я.

В раскатах грозных неземного гула

Еще дрожала под ногой земля

И ускользала, исчезая где-то…

Свой рай грядущий, может быть, губя,

Я ухватилась за мою планету,

Ее в бессильи яростней любя.

«Я придумала, я сочинила…»

Я придумала, я сочинила

И твою и свою любовь,

А потом я ее хоронила…

Я писала — на пальцах чернила;

Может быть, не отмою вновь.

Как на сцене в драме Шекспира,

Я беспомощно руки тру.

На заре уныла квартира,

А в углу усталая лира

Мне пророчит, что с ней умру.

Без любви не бывает песен.

Пусть придумала я тебя.

Пусть твердят, что наш мир чудесен,

Он без выдумки пуст и пресен…

И я жить не могу, не любя.

«Туманный полог разрывая…»

Туманный полог разрывая,

При тусклом свете фонаря

Забрезжила едва живая

Белесоватая заря.

Гул голосов и окрик громкий,

Автомобильные гудки…

Багаж, дорожные котомки,

Последний возглас, детский, ломкий,

Последний взмах руки…

Я помню снежную дорогу,

Заплаканные небеса,

И слева — на горе пологой

В глубоком трауре леса.

«Сегодня забуду кочевья…»

Сегодня забуду кочевья,

Разлуку, мостки корабля…

Здесь солнце, трава и деревья,

И пахнет, как в Альпах, земля.

И в сердце скудеют желанья,

Исчезла бесследно тоска.

Мне радостны трав колыханье

И радужный взлет мотылька.

Лежу на поляне в качалке,

Вдали — голубые холмы.

И жизни ушедшей не жалко,

Не страшно и будущей тьмы.

Но хочется верить: под вечер

В расцвеченной Богом стране

Ты смотришь на розовый глетчер

И молча скучаешь по мне…

ИЗ ЦИКЛА «АЛЬПИЙСКИЕ ОЧЕРКИ»

I. «Ты в памяти такой, каким ты был в тот день…»

Ты в памяти такой, каким ты был в тот день,

Когда мы шли у скал над пропастью отвесной,

Когда лежала там еще ночная тень

В безлюдной тишине, в пустынности чудесной;

Когда ты уверял, что солнце подождет,

Не станет торопить бездомных и влюбленных;

Что это — наша ночь, вся наша, напролет,

С дыханьем ледников, с журчаньем вод бессонных.

Ты в памяти живешь такой, как был тогда,

Когда взошло оно, малиновое солнце,

И в горном озере холодная вода

Ловила весело лучистые червонцы.

Ты подарил мне всё: альпийскую зарю,

Румяные снега и тайный мрак ущелья.

За драгоценный дар тебя благодарю,

Касаясь жемчугов незримых ожерелья.

II. «Туда — на вершины тропа уводила…»

Туда — на вершины тропа уводила,

Где отблеск снегов голубой…

У Господа милости я не молила,

Не чаяла встречи с тобой.

Высокого солнца веселые блики

Скользили по серой скале,

И нежились кустики спелой черники

На склонах оврага в тепле.

Меж гладкой скалой и глубоким оврагом

Тропинка была так узка.

По ней ты спускался уверенным шагом,

Ты мне улыбался слегка…

Ты снова уходишь… сутулятся плечи…

Закат догорает на льду…

Пылающий глетчер, алеющий вечер,

Нежданную нежность нечаянной встречи —

Я бережно в память кладу.

III. «Мы вниз спешим вдоль переулка…»

Мы вниз спешим вдоль переулка,

В горах последний луч угас,

И сердце отбивает гулко:

«В последний раз. В последний раз!»

Внизу, у белого вокзала

Дымит игрушка-паровоз.

Я в детстве, помнится, играла

С букетиком бумажных роз

В прощанье Рыцаря и Дамы,

И плакала от грустных фраз

Сентиментальной мелодрамы.

Теперь гляжу в последний раз

Без слов, без слез, окаменело

В твои застывшие черты.

Но руки… руки рвут цветы —

Альпийских роз живое тело.

IV. «Телефонную книгу далекого города…»

Телефонную книгу далекого города

Перелистываю, теребя,

И не веря в смерть, как не верила смолоду,

В этой книге ищу тебя.

Пусть измерила версты, земные пространства я, —

Не проникну сквозь времени мглу.

Где ты ныне, мой друг? На чужбине ли, странствуя,

Иль в соседнем медвежьем углу?

Отзовись! Вновь на горы подымемся снежные

И озер заблестит бирюза.

Я пришла, чтобы снова насмешливо-нежные

Изумленно раскрылись глаза.

Я пришла, чтоб вернуть наше счастье сторицею

После долгих неласковых лет…

Но беспомощно пальцы дрожат над страницею,

Где заветного имени нет.

V. «Ende der Welt» (Долина в Альпах)

Замкнули горные отроги

Запущенный зеленый луг.

Здесь упирались все дороги

В непроходимый полукруг.

Залитый золотистым зноем,

От злобы и забот вдали,

Дышал задумчивым покоем

Забытый уголок земли.

Застигнутые зябкой дрожью,

Мы — пред загадкою конца —

Беззвучно подошли к подножью

Скалистого полукольца.

Казалось, за зубчатой гранью

Змееобразного хребта,

Там — недоступная сознанью

Зияющая пустота…

VI. В швейцарском шале

Я летом под одною крышей

С ним провела четыре дня.

Он был стройней других и выше,

И глаз он не спускал с меня.

На много лет меня моложе,

Застенчив, горд и нелюдим,

Старался он казаться строже.

Я не была знакома с ним.

На склонах гор его встречала;

Когда ж в горах висел туман,

В киоске книжном у вокзала.

За мной входил он в ресторан,

Глядел, не говоря ни слова,

Учтиво уступал мне путь.

Я иногда была готова

Его за что-то упрекнуть.

Когда мы с мужем уезжали

И выносили наш багаж,

Глазами полными печали

Он посмотрел на экипаж.

Он вышел, будто ненарочно,

За нами из шале во двор.

Какой-то страстью непорочной

Зажегся синий-синий взор.

И вслед за нашею коляской

По спуску узкому меж скал,

Дорогой глинистой и вязкой

Он почему-то побежал.

За мной ли он бежал вдогонку?!

И с непонятною тоской,

Как огорченному ребенку,

Ему махнула я рукой…

VII.Карнавал в Базеле

На каждом перекрёстке пляски,

Нога скользит по конфетти,

И вздор нашептывают маски,

Шутя, мешают мне пройти.

На два часа, меж поездами,

Я с гор спустилась в городок.

Брожу с веселыми шутами,

Гляжу на их живой поток.

Как маска, мой загар в узорах,

И запах снега в волосах;

Я помню лыжный бег в просторах,

Созвездья в темных небесах.

А тут — фонарики цветные

Совсем затмили звездный свод.

В три дня хотят собрать шальные

Запасы радости на год.

Ведь, сразу после карнавала

Все разойдутся по домам,

Где добродетельно и вяло

Вернутся к прерванным делам.

А день уже уходит третий…

Но снова взвился серпантин

И, забывая всё на свете,

Пьеретту обнял Арлекин.

«Всё, что было давно, мной почти позабыто…»

Лучше слепое Ничто,

Чем золотое Вчера.

Н. Гумилев

Всё, что было давно, мной почти позабыто.

Завтра — миф. Нет Сегодня, Исчезло Вчера.

Но в душе, в глубине, в подсознании зарыта

Прежних лет золотая пора.

Я устала, устала — я жажду покоя,

Темноты, пустоты… За какие грехи

Суждено до сих пор утомленной рукою

Мне писать молодые стихи?

Но не лучше ли, вновь побеждая усталость

И в слезах молодея, писать до утра?

Пусть Ничто подождет!..

Нет, со мной не рассталось, —

Вот смеется и плачет Вчера!..

«Первый подснежник. Оттепель марта…»

Первый подснежник. Оттепель марта.

Солнечный зайчик на желтой стене.

Шелест тетрадей. Низкая парта.

Девочка с мягкой косой на спине.

Он заблудился, тот день предвесенний, —

Осенью поздней внезапно возник,

Повесть о жизни — мое сочиненье

Перечеркнул, как плохой черновик:

Много исканий, но мало в них смысла…

Новую жизнь напишу мастерски!

Годы исчезли, как лишние числа,

Стертые губкой с классной доски.

Похвала близорукости

Вы видите звезды — блестящие точки,

А я — золотистый поток.

В письме вы читаете ясные строчки,

Я — душу меж дымчатых строк.

Не хочет доверчивый взгляд близорукий

Проникнуть сквозь розовый дым:

Я вижу тебя после долгой разлуки,

Как прежде — всегда молодым…

Шаги

Не забуду: когда умирали

Под косой полевые цветы,

К нам в усадьбу из синей дали

Явился ты.

Каждый вечер в темнеющем зале

Я ждала, чтобы скрипнул паркет.

Каждый вечер шаги звучали…

На зов — ответ.

Снегом, снегом окутало крышу…

Я сказала: «Прощай, мы — враги»,

А в биении сердца слышу

Твои шаги…

«Как живые, стонали ступени…»

Как живые, стонали ступени,

Захрустел золотистый песок,

И очнувшись от утренней лени,

У причала качнулся челнок.

Он беспечно в чужие печали

Наше хрупкое счастье унес…

С вёсел крупные капли спадали,

Словно капли тяжелые слез.

«Когда-нибудь мы встретимся опять…»

Когда-нибудь мы встретимся опять

И, может быть, друг друга не узнаем.

На перекрестке будем мы стоять,

Следя глазами за трамваем.

Усталые, как будто в полусне,

Без всяких дум случайно станем рядом.

От скуки по прохожим и по мне

Скользнешь ты безучастным взглядом.

И в этот миг — средь городской толпы,

Как от толчка, внезапно вздрогнем оба:

Ржаное поле, свежие снопы

Мелькнут на месте небоскреба.

Почудятся в осенней полумгле

Под фонарями улицы дождливой

Следы копыт на взрыхленной земле

И дом с колоннами за нивой.

Туда мы мчимся узкою межой.

Туда — домой!.. Тут, в тесноте трамвая,

Меня коснешься, женщины чужой…

Я отстранюсь, не узнавая.

«Ты говорил в рассветный час…»

Ты говорил в рассветный час,

Что по тебе грущу напрасно,

Что смерть не разлучила нас

И что она, как жизнь, прекрасна;

Она — другой лишь облик сна, —

Ты здесь, за дымчатой стеною,

И крепко верить я должна —

Незрим пока — всегда со мною;

Что мы, любовью смерть поправ,

Не будем больше расставаться…

Я повторяла: «Да… ты прав…»

Не надо было просыпаться!

«Тишина. Темнота. Фонари…»

Тишина. Темнота. Фонари

Не мигают слепыми глазами.

Далеко нам до новой зари

И беззвездная бездна над нами.

Оглушенные тишью дома

Опустили усталые веки.

Усыпляет беззвучная тьма

Все застыло, как будто навеки.

Почему же мерещится мне,

Что в тоске, как вселенная, давней

Кто-то плачет во сне, в тишине

В каждом доме, за каждою ставней?

«Мне с тобой сегодня скучно…»

Мне с тобой сегодня скучно.

Ветки плачут за окном.

Ветер, тучи в небе скучив,

Сучьями стучится в дом.

А слова с тоскою бледной,

Словно капли на стекле,

Расплываются бесследно

И теряются во мгле.

Новых слов твоих не слышу,

Старые давно забыв…

Пусть сорвал бы с дома крышу

Ветра яростный порыв!

«Молились… Робкими руками…»

Молились… Робкими руками

Бросали горсточки земли…

Покрыли черный холм цветами,

Поплакали… Ушли…

Почувствовал внезапно каждый

Прилив каких-то новых сил,

Необъяснимый голод, жажду,

И, удаляясь от могил,

В душе бранил себя за спешку,

Обманывал себя, что сыт,

И гнал невольную усмешку,

Испытывая стыд.

Дома в кладбищенском квартале,

Деревья чахлые и пыль

Прекрасными нежданно стали…

Пусть слезы снова набегали,

Прочь увозил автомобиль.

«На грубые краски реклам…»

На грубые краски реклам,

На жалкие в клочьях афиши,

На улиц неубранный хлам,

На копоть и дымные крыши

Глядела ты с арки моста.

И голос почудился свыше:

«Опомнись! Везде — красота».

В прозрачной бездонности синей

Увидела ты облака,

На крышах сияющий иней…

В перила вцепилась рука.

И плакала ты, сознавая,

Одна на высоком мосту,

Что ты еще слишком живая,

Чтоб кинуться вниз — в пустоту…

«Ты простить ему была готова…»

Ты простить ему была готова

И, с судьбой вступив в неравный спор,

Каждый вечер в сумрачной столовой

Ставила второй — его — прибор.

Зажигала свет под абажуром,

Приносила свежие цветы,

И ждала в кухонной амбразуре

Или — чаще — в кухне у плиты.

Дни и годы… Мятежи и войны…

Ты умела их не замечать.

Терпеливо и почти спокойно

Ты ждала, чтоб снова жизнь начать.

Жизнь прошла… Прошла как будто даром,

Старость тихо постучалась в дверь…

Но его ты не видала старым

И судьбу благодаришь теперь.

«Il neige» (Картина Марка Шагала)

Играет Арлекин с татарскими очами,

Часовенка и хаты на снегу…

И звуки вьются ввысь, а там — над облаками

Летит видение, опутанное снами,

Из музыки рожденное в мозгу…

Мечту художника не выразишь словами.

ПУТЕВАЯ ТЕТРАДЬ

I. «Мы летим навстречу солнцу…»

Мы летим навстречу солнцу

И часы бегут вперед.

К полукруглому оконцу

Темнота ночная льнет.

Но уже светлей — средь ночи,

От которой мчимся прочь.

Всех других сестер короче

И нелепей эта ночь.

И незрима та граница,

Тот в пространстве утолок,

Где, как в сказке, могут слиться

Запад и Восток…

II. «Под солнцем палящим восточного лета…»

Под солнцем палящим восточного лета

На длинном шоссе, нестерпимо нагретом,

Где в страхе теснились ослов табуны,

Где овцы от нас убегали пугливо, —

Верблюд за верблюдом шагал горделиво:

Машины и люди ему не страшны.

И как на старинной библейской картине,

Там ехал в степи по песчаной равнине,

Качаясь спокойно и плавно в седле,

Быть может, к колодцу за свежей водою

Высокий, в бурнусе, старик с бородою

На крохотном сером осле.

III. «Анатолийская равнина…»

Анатолийская равнина.

Пески. Безводная земля.

Тысячелетние руины

И, как на страже, тополя.

На плоскогорье желто-ржавом

Где щебета не слышно птиц.

И где от жажды сохнут травы,

Раскопки сказочных столиц

Как будто нас не замечая,

Шагая медленно в пыли,

Горбы с величием качая,

Верблюды длинной цепью шли

Верблюды на дороге пыльной,

Не озираясь на гудки,

На быстрый бег автомобильный

Несли тяжелые тюки.

Грузовики летели мимо…

В ковры зашитый груз несли

Надменно и невозмутимо

Пространств пустынных короли.

IV. Прогулка на Босфоре

Мы плывем по знойному Босфору.

Весело плывут навстречу нам

Византийских куполов узоры,

Крепость Магомета, старый храм,

И дворец, где — может быть — в гареме

Привиденья до сих пор живут,

Бродят сестры пушкинской Заремы…

Там теперь — научный институт.

Гордую мечеть давно успели

Превратить в музей; а к тем дворцам

Делают пристройки для отелей

По американским образцам.

Неподвижен воздух на Босфоре

И пролив, как сонная река,

Но уже нам посылает море

Свежее дыханье ветерка.

И бежит с востока в белой пене

Черных волн высоких бурный ряд,

А за ним теснятся чьи-то тени…

Пароход наш повернул назад.

Знаю, часто вспоминать я буду,

Постоянно будут сниться сны

О волнах, прорвавшихся оттуда —

Из моей страны…

V.Венеция

Не изменился город дожей

Хотя прошло так много лет:

Он стал ни старше, ни моложе.

Быть может, времени здесь нет?

Гондолы тихо, в сладкой лени,

Скользят, как в прежние года,

Ласкает древние ступени

Бледнозеленая вода.

На площади Святого Марка,

Как прежде, кормят голубей,

И небо праздничное ярко,

Аквамарина голубей.

И ряд дворцов все так же пышен,

и в каждой лавке тот же лев;

Но над лагунами не слышен,

Как встарь, пленительный напев.

К прекрасному презренья полный,

Моторный катер — быстроход

Вздымает на каналах волны

Забрызганных бензином вод.

«Трамваи» на воде практичны.

Доступны всем. Им нет числа.

От них на город необычный

Тень современности легла.

На декорацию похожий,

Так равнодушно, свысока

Великолепный город дожей

Очередного ждет гудка.

VI. У итальянского озера

Небосклон ослепительно синий,

Изумрудная плещет волна,

А лиловые гроздья глициний

Обвивают карниз у окна.

В сочетании красок и линий,

В их гармонии — мудрость видна:

Здесь раскрытые зонтики пиний

Тем черней, чем белее стена.

У стены, где в узорчатой нише

Пред Мадонной лежали цветы,

Билось сердце мятежное тише;

Не тревожили больше мечты.

Забывалось, что ветер соленый

О свободе и крыльях мне пел.

Кипарис неизменно зеленый

Неподвижно на небо глядел.

VII. Via Appia Antica (старая Аппиева дорога)

Под небом голубым Кампаньи

Дорога древняя лежит.

Но как свежо очарованье

Ее тысячелетних плит!

Как жизнь, дорога многолика,

Могилами окаймлена,

La Via Appia Antica

Ведет в былые времена.

Но юность с песней на руинах,

Забыв гробов соседних тлен,

Пирует: хлеб, плоды и вина

На камне стертом старых стен.

Ведет дорога в бесконечность

И в лабиринты катакомб…

Здесь века водородных бомб

Касается крылами вечность.

VIII.Шартрский собор

Соединив два века смело,

Вдвоем венчая Шартрский храм,

С молитвой каменные стрелы

Стремятся к бледным небесам.

Одна средневековьем дышит,

В годах суровых рождена

Вся в кружевах, моложе, выше,

Сестра нарядна и стройна.

Но обе, веру обнаружив,

В одном стремлении святом.

Равны пред Богом: в волнах кружев

И в одеянии простом.

«Днем беседовал с игрушкой…»

Моим детям

Днем беседовал с игрушкой,

Всеми брошенный, один,

Ночью — с маленькой подушкой

Семилетний старший сын.

Всё задумчивей, печальней

Тихие слова звучат.

За стеной, у мамы в спальне

Снова стонет младший брат.

«Без него здесь в детской пусто,

Унесли его кровать,

И на все вопросы грустно

Перестали отвечать».

Трудно общую тревогу

Семилетнему понять.

Помолился тихо Богу,

Но мешают думы спать.

Он пробрался на рассвете,

Обнял плачущую мать:

«Мама, мама, разве дети

Могут тоже умирать?»

Мгновение

Памяти Э.Л.

«Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!»

Гете

Строка из Фауста, звеня,

Всю ночь тревожила меня.

Она, быть может, где-то, где-то

Еще другой задела слух,

И некий всемогущий дух,

Как шутке, внял словам поэта:

Одно — прекрасное — одно

Мгновение остановилось —

Невероятное свершилось.

Случайно выбрано, оно

Когда-то было мне дано;

Теперь явилось вновь и длится…

Иль, мучая, мне только снится?

Я с тобой за морями в знакомом краю

До сих пор в палисаднике летнем стою

В подвенечной фате — у раскрытых дверей,

И не вянет в руке мой букет орхидей.

А войти в эту дверь мы не можем с тобой —

Ведь, приказано кем-то мгновению: стой!

И рука шевельнуться не может в твоей…

Словно куклы, стоим перед входом в музей

Восковых отражений людей.

Но протянута нить через горечь потерь

Из души в эту настежь открытую дверь,

В наш еще неразрушенный дом…

Как сияют глаза на лице молодом!

Ты в незнании полном, блаженном о том,

Что грядущего нет, что исчезло «потом»…

Мы прикованы здесь. Неприступен порог.

Никуда, даже в горести, нет нам дорог…

И терзает меня — меж летящих мгновений —

Этот миг вне земных измерений.

Зеркала

Памяти моего брата

Заблудилась на звездной дороге…

Меж синеющих склонов отлогих

У зеркального вижу крыльца

Пустоту — ни двери, ни дома.

Где пути коснулись конца,

Где и я сама невесома —

Там улыбка его лица

И слова: «Этой встречи мы ждали…

Снятся мне зеркала в темном зале.

Зачарован, глядел я в одно

И очнулся в тиши зазеркальной,

В запредельности беспечальной…

Это было, быть может, давно.

Я не помню — мне все равно.

Вечность память мою украла:

Горсть минут моих на земле.

Снятся сны — без конца, без начала,

Слово искры в остывшей золе.

Ты мне снишься… и вспышка заката,

И затоптанный путь покатый,

Крышка гроба, удар лопаты,

И мечта о солнце, тепле…

Снится детство: игры, уроки…

В нашей классной вдвоем у стола

Мы впервые читаем строки —

Те, что вечность отнять не могла.

Посмотри…»

В зеркалах высоких

Ясно парус белел одинокий,

А на холмах лежала мгла…

Просыпаюсь одна и дома,

Где мне каждая вещь знакома,

Где недвижно молчат зеркала.

В наших снах есть ли правды крупица?

Я не знаю, кто кому снится,

Кто кого и где увидал:

Брат меня на дороге астральной,

Я ль его в этой тихой спальной,

Там — в мерцании лунном зеркал?

Из Гейне («Любили друг друга, но в этом…»)

Любили друг друга, но в этом

Признаться они не желали.

При встрече глядели с враждою,

Хотя от любви погибали.

Расстались они, и порою

Друг друга во сне лишь видали.

Давно умерли они оба,

И сами едва ль это знали.

«Миг настоящий — только миф…»

Время — подвижный образ вечности.

Платон

Миг настоящий — только миф.

В нем тайна вечного движенья.

Полет мечтою уловив,

Я вижу призрачность мгновенья.

Пришла минута и ушла;

За нею вслед — вторая, третья…

От нас их там скрывает мгла,

Где каждый миг — тысячелетья.

Едва рожденный новый час

Уже спешит к давно уснувшим,

И Настоящее для нас —

Лишь грань Грядущего с Минувшим.

«В толпе, среди людского гула…»

В толпе, среди людского гула,

У древнегреческих колонн

Я на него едва взглянула,

Кивком ответив на поклон.

Но мы втроем — я это помню —

К заливу медленно пошли

Осматривать каменоломню:

Обломки мрамора в пыли.

Мне мужем, кажется, был третий…

Все расскажу я — до конца.

Я видела в закатном свете

Руины белого дворца

И слышала: «О вспомни, вспомни,

Кем ты была! Он жив, наш час!

Там — вместо глыб каменоломни —

Ступени мраморных террас.

Уйдем туда — в туман столетий,

Под своды нашего дворца…»

Не знаю, где остался третий,

Не помню я его лица.

РОДНАЯ ЗЕМЛЯ (Новое русское слово, 17 марта 1963 г.)

«О ней стихи навзрыд не сочиняем»

И в наших снах ее благословляем,

Но в ладанках не носим на груди.

Зачем? Она у нас — в сердцах,

Недосягаемый и драгоценный прах —

Тот, что не ждет нас впереди,

Когда в чужую землю ляжем,

Что нам не мачеха и не родная мать.

(А ваших слов о «Купле и продаже»,

признаться, не могу понять.)

Болея и сгибаясь под тяжелой ношей,

Мы помним хруст в зубах ее песка,

И грязь и снег на маленьких калошах…

Но мать отвергла нас и ныне далека.

А мы, рожденные и вскормленные ею,

Мы смеем звать ее, как вы, — своею.

Переводы из американских поэтов

Эмили Дикинсон (1830–1886)

«Скучают ветры. Жарко. В пальцах…»

Скучают ветры. Жарко. В пальцах

Я клад держу,

И говорю пред сном: «Мой камень

Я удержу».

Но самоцвет из честных пальцев

Исчез во сне;

Лишь аметистовая память

Осталась мне.

«Чтобы сделать поляну, нужен трилистник…»

Чтобы сделать поляну, нужен трилистник

И одна пчела, —

Один трилистник и пчела,

И еще — мечта.

Но довольно и мечты,

Если нет пчелы.

«Жизнь пред концом кончалась дважды…»

Жизнь пред концом кончалась дважды.

Жду, думая о дне,

Когда Бессмертие покажет

Событье третье мне,

Что так огромно, непонятно,

Как те, что были дважды.

Разлука — всё, что мы о рае знаем,

Чего от ада жаждем.

«Я к ней не шла, но Смерть меня…»

Я к ней не шла, но Смерть меня

Любезно посетила;

Карета только для троих, —

Бессмертье с нами было.

Мы тихо ехали, — она

Была нетороплива.

Я бросила досуг и труд,

Чтоб тоже стать учтивой.

В пути мы миновали школу,

Играющих ребят;

Потом поля в зерне тяжёлом

И солнечный закат.

Пред домом стали. Показался

Он небольшим холмом;

Карниз под еле видной крышей

Был только бугорком.

Прошли века: но всех длинней

Был день тот бесконечный,

Когда увидела коней,

Глядевших в вечность.

«Ты мне оставил два наследства…»

Ты мне оставил два наследства.

Одно — любовь, мой клад;

Такой любви сам Царь Небесный,

Я верю, был бы рад.

Ты дал мне боль, что бесконечна,

Широкая, как море,

Меж временем и вечностью,

Твоим сознанием и мною.

«За красоту я умерла…»

За красоту я умерла.

Чуть улеглась в могиле,

Как в смежной комнате борца

За правду положили.

Спросил, за что осуждена?

«За красоту», сказала.

«А я за правду — суть одна;

Мы — братья», услыхала.

Как братьям ночью, было любо

Перекликаться нам,

Покамест мох не тронул губы,

Покрывши имена.

«Меня и пчёлка не боится…»

Меня и пчёлка не боится,

Мне мотылёк знаком;

Лесной народ меня встречает

С радушьем и теплом.

При мне ручьи смеются громче

И ветрам дуть не лень.

Зачем в глазах сребрится дымка?

Зачем, о летний день?

«Сказать я саду не могла…»

Сказать я саду не могла —

Была бы я в плену;

И сил не хватит у меня —

Пчеле я не шепну.

И улице не расскажу:

Лотки начнут смотреть,

Как я, наивна, так робка,

Осмелюсь умереть.

Холмам об этом знать нельзя:

Ведь, я бродила там.

О дне ухода не скажу

Я любящим лесам.

И за столом не намекну,

Хотя б движеньем губ.

Сегодня кто-то перейдет

В загадочную глубь!

«Я к морю в гости с верным псом…»

Я к морю в гости с верным псом

Собралась рано в путь.

Русалки вышли из воды,

Чтоб на меня взглянуть.

Фрегаты в верхнем этаже

С руками из пеньки

Подумали, что села мышь

На мелкие пески.

Никто меня не трогал там…

Вдруг набежал прилив

На мой башмак, на фартук мой,

На пояс мой и лиф,

Как будто проглотить хотел

Меня он целиком,

Как с одуванчика росу.

Я бросилась бегом,

А он — он шел за мною вслед;

Серебряной пятой

Ноги касался, — жемчуг лил

На мой башмак простой.

Когда же в город мы пришли,

Ему совсем чужой,

Отвесив гордый мне поклон,

Ушел прилив морской.

«Вот всё, что вместе с сердцем я…»

Вот всё, что вместе с сердцем я

Сегодня принесла.

Вот всё, и сердце, все поля,

Широкие луга.

Ты сосчитай, могла забыть, —

Итог пусть подведут, —

Вот всё, и сердце, пчёлы все,

Что в клевере живут.

РОБЕРТ ФРОСТ. (1874–1963). Остановка у леса в снежный вечер

Чей это лес, на чьей земле,

Я знаю — дом его в селе;

Но он не будет знать о том,

Что здесь я — в оснеженной мгле.

Лошадке странно: тьма кругом,

Зачем мы стали? Где тут дом?

Здесь в темноте вечерней спит

Лишь лес над ледяным прудом.

Напев бубенчиков звенит

И будто бы вопрос таит.

Снежинок пляска чуть слышна,

Их ветер тихо шевелит.

Темна, прекрасна глубина

Лесов… Но клятва мной дана,

И далеко ещё до сна,

И далеко ещё до сна.

ЭДНА СЕНТ-ВИНСЕНТ МИЛЛЕЙ. (1892–1950). RECUERDO

Мы очень устали, мы много смеялись,

Мы целую ночь на пароме катались.

Там пахло конюшней, нам было тепло,

В огонь мы смотрели, горевший светло,

Лежали на горке у лунной реки;

Заря приближалась, гудели гудки.

Мы очень устали, мы много смеялись,

Мы целую ночь на пароме катались.

А небо бледнело, неслись облака…

Из груш, что купили мы где-то с лотка,

Я съела одну, а ты яблоко грыз,

И солнце нас облило золотом брызг.

Мы очень устали, мы много смеялись,

Мы целую ночь на пароме катались.

Мы кликнули «Матушка» старенькой шали,

Газету купили — её не читали;

За яблоки, груши в бумажном мешке

Нам счастье сулила старушка в платке,

И всё, что осталось у нас в кошельке,

Мы отдали ей, кроме мелких монет —

Мне и тебе на трамвайный билет.